Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выступления в Либаве сильно поспособствовали росту моей известности. В Либаву съезжалась публика отовсюду. Много было из Ревеля, приезжали из Кенигсберга[37] и даже из Варшавы. Русская речь слышалась повсюду. В Либаве я познакомился с Казимиром Юношей, рижским поляком, владельцем нотного магазина. Юноша в прошлом был импресарио и сохранил полезные связи по всей Европе. В сентябре, уже по возвращении в Ригу, он предложил мне записать в Берлине несколько пластинок с моими песнями. Речь шла о знаменитой фирме «Парлофон». Юноша заверил меня, что мои пластинки будут хорошо раскупаться. Я же колебался, поскольку ехать в Берлин и жить там мне предстояло за собственный счет. Около двух недель без работы, расходы, а будет ли от пластинок толк, неизвестно. В моем представлении свои песни на пластинки записывали только признанные знаменитости, к примеру, такие как Шаляпин. Кто купит пластинку Петра Лещенко? Но Юноше все же удалось уговорить меня. Решающим доводом стало то, что он собирался выписать в свой магазин крупную партию моих пластинок. «Ну раз уж такой опытный торговец музыкальным товаром хочет торговать моими пластинками, то дело стоящее», — подумал я и поехал в Берлин.
Юноша договаривался относительно меня с самим Карлом Линдстремом, владельцем «Парлофона». Линдстрем сильно меня удивил, когда сказал, что сам в музыке ничего не смыслит, но доверяет знатокам. Я думал, что Линдстрем шутит, но позже мне объяснили, что он на самом деле совершенно не разбирается в музыке, но зато у него есть коммерческая хватка и инженерный ум. Контракт, который я подписал с Линдстремом, предполагал выплату процента от продаж пластинок. В случае неуспеха я не получал ничего. Это было справедливо, ведь то была моя первая запись.
При записи пластинок возникло неожиданное препятствие, которое едва не погубило всю затею. Выяснилось, что у меня не получается петь хорошо в незнакомой, немного нервировавшей меня обстановке и вдобавок — в отсутствие зрителей. Для того чтобы песня ожила, нужны зрители, а в студии я чувствовал себя так, словно меня засунули внутрь патефона. Два дня ушли на то, чтобы освоиться. Я закрывал глаза, представлял, будто нахожусь в «А.Т.», и пел. Пришлось изрядно помучиться, но в итоге я записал все десять песен, которые отобрал для пластинок Юноша, и уехал в Ригу довольный. В том, что мои пластинки будут иметь успех, я уже не сомневался. Раз уж сам Линдстрем доверяет мнению Юноши, то конфуза выйти не должно. Вспоминаю добрым словом Отто Добрина, оркестр которого аккомпанировал мне во время записи. Отто понимал, что я новичок в этом деле, что я сильно волнуюсь, и всячески старался меня приободрить.
Я вообще по натуре человек мнительный. Не люблю загадывать: семь раз отмерю, прежде чем отрезать. А если когда-то и поспешу, понадеюсь на «авось», то сразу же получаю от жизни хорошую плюху.
Пластинки мои имели успех и принесли мне неплохой доход. Зиночка радовалась успеху больше моего. Часто рассказывала мне: «Вот сегодня я шла по такой-то улице и услышала из раскрытого окна твое пение». Патефон с живым голосом не сравнить, но мне нравилось, как звучали мои песни с пластинок. Я опасался, что получится хуже. В жизни моей стало одним удовольствием больше. Теперь я мог дарить людям мои пластинки. Это оказалось невероятно приятным занятием. Первую пластинку я подарил Оскару, написав на конверте: «С благодарностью за все». После, при каждом случае, дарил ему новую. Оскар шутил, что он по примеру Христиана Барона[38] собирается сделать особый шкаф для моих пластинок.
Настал день, когда я почувствовал, что в Риге мне не хватает простора. Я долго не говорил этого Зиночке, поскольку боялся, что она не захочет покидать Ригу, но все же решился и сказал, что подумываю о переезде в Бухарест, а также о том, чтобы наконец-то перевезти туда моих родственников. Зиночкиной матери я тоже предложил ехать с нами. К моему огромному удивлению, уговаривать мне никого не пришлось. Зиночка с матерью сразу же согласились на переезд. «Я понимаю, что Бухарест может дать артистам гораздо больше, чем Рига, — сказала моя теща. — Не можешь же ты всю жизнь петь в кафе».
За время моей работы в «А.Т.» кафе перешло из одних рук в другие. Новый владелец не спешил заключать со мной новый контракт на осень 1932-го — весну 1933 года. Обычно с теми, кто уже работает, контракты заключаются загодя, но подошел март, а о контракте не было сказано ни слова. Я расценил это как намек на то, что кафе во мне больше не нуждается, и в душе порадовался тому, как точно мои намерения совпали с житейскими обстоятельствами.
Зиночка сказала мне, что засиделась дома и ждет не дождется, когда сможет вернуться к работе. Оказалось, что, пока я отсутствовал дома, она втайне от меня танцевала и делала гимнастику, чтобы восстановить форму после родов. «Зачем надо было скрываться от меня?» — спросил ее я. Зиночка ответила: «Я боялась, что ты станешь надо мною смеяться». Зиночкина мать охотно нянчила внука и вела все хозяйство. Зиночка могла располагать собой как ей заблагорассудится.
Мы решили, что снова станем танцевать вместе, а кроме того, я буду петь. Большинство танцев предполагало наличие партнера, а брать на эту роль постороннего человека не хотелось ни мне, ни ей. Я также предложил Зиночке петь дуэтом и даже подобрал для этого репертуар, но она наотрез отказалась. Сказала: «Из этой затеи ничего путного не выйдет. Когда мы в прошлом иногда пели дуэтом, ты не был Петром Лещенко».
В мае 1932 года мы с Зиночкой, Икки и тещей уехали в Черновцы и три месяца проработали в «Ольге», чтобы Зиночка смогла бы окончательно обрести форму после столь долгого перерыва в работе. Пана Стефана, гардеробщика, я в «Ольге» уже не застал. Мне сказали, что полгода назад он уехал к родне куда-то под Сучаву[39]. Из Черновцов мы ненадолго заехали в Кишинев, чтобы проведать моих родных, а затем приехали в Бухарест.
Я снял квартиру на улице Смардан и сразу же начал подыскивать подходящее жилье для моих родных. Они наконец-то решились на переезд. Главным образом из-за сестер. Верочке было двенадцать лет, а Катеньке — пятнадцать. Пора было задуматься об их будущем. Обе хотели стать артистками. Мама была согласна, она считала, что каждый человек должен сам выбирать свое поприще, без какого-либо принуждения, иначе счастья не видать. Отчим когда-то произносил слова «артист» и «артистка» кривя губы, но с тех пор, как я начал регулярно помогать им деньгами, его отношение к артистам изменилось в лучшую сторону. Когда же я привез в Кишинев свои пластинки, отчим ставил патефон на подоконник, крутил пластинки при раскрытом окне и рассказывал всей улице, каким знаменитым певцом я стал. Я тогда еще не стал таким, но отчиму неведомо чувство меры. Раньше я выглядел в его рассказах бродягой и шалопаем, хотя никогда таковым не был, а сейчас стал «первым певцом в Европе». Меня эта перемена сильно забавляла. Мама же, принимавшая все за чистую монету, радовалась и говорила мне: «Я всегда знала, что рано или поздно Алексей тебя полюбит». У меня вертелась на языке колкость, которую я постоянно проглатывал, чтобы не расстраивать ее. Хотелось сказать: «Не меня он любит, мама, а мои деньги». Про меня говорили, что я скуп. Зарабатываю, дескать, много, а трачу мало и вообще знаю цену деньгам. Но молва сильно преувеличивала мои заработки, и никто не брал в расчет, что на моем содержании находились не только моя семья, но и мать, сестры и отчим. В Бухаресте у отчима дела пошли не лучшим образом, поскольку свое дело он знал плохо. То, что годилось для провинциального Кишинева, не годилось для столицы, где работали такие корифеи, как Луческу, Хейфиц или Блувштейн. Работать с отчимом постоянно не захотел ни один из зубных врачей, и ему пришлось перебиваться случайными заказами, а это дело ненадежное. Сразу же начались разговоры о том, что переезд в Бухарест был ошибкой, и я был вынужден значительно увеличить размеры своей помощи ради спокойствия матери и сестер. Иначе бы отчим отравил им жизнь своими попреками. Маму корил бы за то, что она согласилась на переезд, а сестер за то, что из-за них он вынужден страдать — ведь переехали ради их будущего.