Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черты Гортензии угадываются и в приведенном здесь же портрете герцогини де Шеврез: «На вид ей можно было дать не больше тридцати восьми – тридцати девяти лет, тогда как на самом деле ей минуло сорок пять. У нее были все те же чудесные белокурые волосы, живые умные глаза, которые так часто широко раскрывались, когда герцогиня вела какую-нибудь интригу, и которые так часто смыкала любовь, и талия, тонкая, как у нимфы, так что герцогиню, если не видеть ее лица, можно было принять за молоденькую девушку».
Историк, поглощенный в конце концов мыслями о прошлом, писатель-романтик, в поисках вдохновений готовый принять желаемое за действительное, – в объективности их мнений можно усомниться. Но рядом отзыв другого человека, недоброжелательного к Гортензии, опасливого в отношении всех ее действий, тем более настороженного ко всему, что касается наследования прав Наполеона, – дойдет ли когда-нибудь до этого дело или нет. Жером Бонапарт признается: «Салон Гортензии, в который очень стремились попасть в Риме, превратился в центр бонапартизма не только того, который плакал кровавыми слезами над несчастьями общего порядка и мечтал о мести, но бонапартизма, более обращенного в будущее, омраченное сожалениями о прошлом».
Слова свидетелей, очевидцев, но теперь рядом с ними оказывался и найденный в Москве альбом. Что мог он сказать и мог ли среди множества разночтений образа, действий и смысла поступков ставшей почти легендарной королевы?
Золотая паутина тисненого узора. Перетершаяся на углах вишневая кожа. Пожелтевший муар подкладки. Стопка листов – синеватых, белых, зеленых, так и оставшихся не заполненными до конца… В нем есть особенность, которая останавливает внимание, может быть, не сразу, и все же не позволяет о себе забыть.
Альбомы начала прошлого века – смесь удавшихся и неудавшихся рифм, экспромтов, набросков, чаще живых, реже талантливых, совсем редко по-настоящему умелых. Мимолетные впечатления, случайные и давние знакомства – «заметки сердца», но всегда с оглядкой на гостиную, где им приходилось быть, на зрителей и посторонних. В московском альбоме нет стихов, нет и рисунков «для себя». Почти каждый лист неповторим в своей профессиональной завершенности. Самой Гортензии, ее двоюродной сестры Стефании Богарне нет в словарях художников, но их пейзажи не уступают работам мастеров – превосходная выучка учениц И. Изабе. У Гортензии хватило умения передать ее и своим сыновьям: Наполеон Шарль и Луи Наполеон оставили в альбоме не менее интересные наброски. Еще одно открытие – племянница маршала Нея, сумевшая и вовсе ввести в заблуждение историков искусства.
Карандашный портрет одного из парижских собраний с четкой подписью «Гамо» заставил включить это имя во все сводные справочники европейского искусства: мастерство рисовальщика говорило само за себя. Просто Гамо, без имени и даже инициалов, без каких-либо сведений о жизни, – конечно, этого мало даже для самой скупой энциклопедической справки. Тем большим становился соблазн домысла. Само собой разумеется, мужчина. Предположительно, член семьи художников, носящих эту фамилию и весь XVIII век проработавших в Лилле, хотя никаких сведений о том, чтобы кто-нибудь из них покинул родной город и оказался в окружении Наполеона, не существовало. А вот московский альбом содержит в себе разгадку, и какую!
Великолепный акварельный портрет сына Наполеона от второго брака, десятилетнего Орленка, несет на себе ту же подпись, что и парижский карандашный портрет – «Гамо», но на этот раз с именем. Клеманс Гамо – женщина! Мало того. На одном из ее рисунков в альбоме – замок, где жил Ней, – есть надпись, которая поясняет, что художница была племянницей самого маршала.
Конечно, здесь можно разглядеть и хронику жизни Гортензии, биографическую канву за десять лет, хотя и не совсем обычную в своем предельном лаконизме. Вид Арененберга, подписанный Шарлоттой Бонапарт. Дочь старшего брата Наполеона вернулась из Северо-Американских штатов в Европу, чтобы стать женой одного из своих двоюродных братьев. По завещанию былого императора его племянники должны заключать браки между собой, и семья с неожиданным рвением начинает выполнять каждое из пожеланий Наполеона. Почем знать, может быть, именно в них Бонапартам стал видеться путь к исчезнувшему престолу. Поэтому Шарлотта выходит замуж за среднего сына Гортензии.
Замки на берегах Боденского – Констанцского – озера, и среди них тот, в котором был заключен в ожидании казни Ян Гус, – его Гортензия все годы видела из окон Арененберга. Улочки Рима – сюда бывшей королеве разрешалось время от времени приезжать для свиданий со средним сыном: по условиям развода он рос у отца. Луи Бонапарт куда как неохотно подчинялся необходимости этих встреч, особенно тщательно следя, чтобы ненароком не столкнуться с Гортензией.
Впрочем, нежелание видеться с женой никак не распространялось на отношение к младшему, воспитывавшемуся у нее сыну. Будущий Наполеон III постоянно переписывается с отцом. И если в какие-то минуты Луи отрекался от своего отцовства, то скорее всего это были минуты истерических припадков. По мере того как припадки учащались, некогда неотразимый Луи все упорней старался замкнуться в четырех стенах, прекратить всякие связи с внешним миром. Его единственное желание – быть как можно скорее и навсегда забытым. Луи вынужден нарушить свое одиночество, чтобы навестить дряхлеющую «госпожу-мать». Во дворце Летиции Бонапарт царит угрюмая пустота, но Луи не выдерживает и тех немногих дней, которые предполагал у нее провести. В свое оправдание он напишет, что должен «дать отдых голове и рассудку от голосов женщин и восторгов детей».
Листы альбома подтверждают – римские поездки Гортензии не отличались регулярностью. Гортензия никогда не могла заранее рассчитывать на приезд в Рим. В ноябре 1825 года, после многомесячного ожидания разрешения на поездку, которое отдельно подтверждало каждое из союзных правительств, Луи Наполеон напишет в письме отцу: «Скоро понадобится созывать конгресс, чтобы мы могли переехать с места на место!» Но ведь дело происходит накануне событий на Сенатской площади Петербурга, накануне выступления наших декабристов в общей волне нараставших во всей Европе революционных настроений. Тем упорнее старается Гортензия вырваться из Швейцарии, тем дольше пытается задержаться в Риме. Мир открывался для нее в Риме гораздо ярче и шире – достаточно обратиться к тому же альбому.
Дедрё, тот самый Дедрё, который построит вскоре в Париже так называемый Замок у моста, многочисленные виллы, концертный зал Тетбу, начинал свой путь как рисовальщик. Он путешествует по Италии, оказывается в Истрии, бродит по Греции, добирается до берегов Малой Азии. Края, где зарождается ветер свободы и где он живет в памятниках прошлого, – смысл путевых зарисовок Дедрё, которые приносят своим изданием европейскую известность начинающему архитектору. Так смотрится в московском альбоме и его пейзаж – буря у берегов Греции. Бушующие волны, полные ветром паруса борющихся со стихией баркасов, и на вершине утеса, в сиянии прорвавшихся сквозь грозовые тучи солнечных лучей, колоннада храма – символ золотого века Перикла.
Дедрё совсем по-особенному видит и Рим – образ не расцвета, а упадка былого могущества. Часть погруженной в тень стены Колизея. Пустынный перекресток словно торопящихся уйти в сторону улиц. Глухие стены отвернувшихся домов. Ростки зелени на развалинах забытого храма…