Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вовке приходилось очень трудно, однако парень держался молодцом. Его полузвериная психика оказалась на редкость устойчивой. Вовка тяжко страдал от своей раздвоенности, но при этом умудрялся выжимать максимум пользы из «одомашненного» житья. Всего за месяц оборотень заметно отъелся и нарастил мышцы. Черная шкура блестела. Лузгин нашел старый бабушкин гребень, и теперь Вовка ежедневно тщательно расчесывал шерсть. Выглядел он почти неплохо. Зашишевские бабы его жалели, а которые посмелее, норовили подкормить. От детей Вовка благоразумно держался подальше – Лузгин объяснил вервольфу, что если с ним и случится в Зашишевье беда, то из-за ребенка. Один-единственный случайный детский испуг мог стоить Вовке жизни. Даже Витя и Сеня, редкие добряки, убили бы оборотня сразу, едва заподозрив в недобром взгляде на человеческого детеныша. С учетом поразительной живучести вервольфа и крепости его шкуры – черт знает, как именно, но убили бы.
Кувалдой по черепу, а потом раскатать в лепешку трактором?
Вовка в ответ только поморщился. То ли не знал, как его убивать, то ли не хотел выдавать слабые места.
А если из «калашникова»? Лучше старый, калибра семь шестьдесят два. Эх, полетят клочки по закоулочкам.
Но Вовка не помнил, что значит «калашников».
Он вообще мало что помнил.
Дом, родители, детство присутствовали в его памяти, но скорее как абстрактные понятия. Дом был большой, родители тоже большие, детство – перемежающиеся радость и страх. И ничего сверх этого Лузгину выяснить не удалось.
Оставалось надеяться, что постепенно разум Вовки прояснится и воспоминания станут конкретнее. Должно было повлиять и общение с людьми. Блуждая по лесам, оборотень день ото дня зверел и дичал. А теперь у него появились стимулы восстанавливать свое человеческое «я». Но чем дальше Вовка продвигался по этому пути, тем больнее и неуютнее становилось Лузгину.
В Зашишевье один Лузгин знал, что почти каждый день, точнее каждую ночь, мальчишка горько плачет от безысходности и жалости к себе. Случалось, он звал маму, и тут Лузгину хотелось расплакаться самому. Жил Вовка в бане – пристегивался цепью к каменке и отдавал ключ. Спал вечерами, прихватывал еще понемножку днем. А с полуночи обычно просыпался и начинал страдать, когда молча, когда вслух. Иногда поутру Лузгин видел в глазах оборотня давешний звериный блеск, уже затухающий. А иногда боль. Тогда Лузгин обнимал несчастного звереныша и принимался нашептывать ему, что все будет хорошо, все непременно будет хорошо, вот увидишь, мы придумаем, ты сам найдешь свое место в этой жизни, надо подождать, освоиться, ну что ты, сынок, ты же замечательный… Вовка доверчиво прижимался к Лузгину и тихонько скулил, жалуясь, как его мучают сны. Иногда во снах его избивал кто-то страшный и огромный, но чаще Вовка всю ночь бегал по лесам, свободный и счастливый, а под утро возвращался домой, к маме.
Наконец Лузгин не выдержал. Однажды он не забрал ключ с собой, а демонстративно бросил на подоконник. И сказал: «Только вернись».
В первую ночь Вовка не ушел. Лузгин не стал задавать бестактных вопросов. Потом Вовка остался в бане снова. И снова. А потом вдруг ускользнул, незаметно, бесшумно. И не вернулся.
Было воскресенье, хмурое и дождливое, на лесопилке – выходной. Лузгин сидел дома, пил стаканами запасенный самогон, перечитывал свои рабочие записи и ругался последними словами. Он понимал, что Вовка, убежав, одним махом решил сложнейшую этическую проблему, которая могла в перспективе Лузгина просто раздавить. Но все равно было очень горько на душе. Да, Лузгин понятия не имел, что делать с Вовкой дальше. Да, он опасался, что, провоцируя оборотня вспоминать больше и больше, причиняет ему лишь зло. Как вервольф адаптируется к человеческой жизни? Никак. Зачем она ему? Ни за чем. Но что с ним будет на свободе?!
Скорее всего, оставшийся без присмотра оборотень скоро погибнет. Но сначала наломает дров. Он неминуемо вновь одичает, потеряет осторожность, звериные инстинкты подавят рассудок… Европейская часть России населена гуще, чем кажется на первый взгляд. Значит, рано или поздно вервольф неминуемо перейдет дорогу человеку. Примется зимой по бескормице воровать мелкую скотину, и…
А имеет ли смысл ему вообще жить? Кому он нужен в принципе, этот Вовка, одинокий вервольф? Да нужен ли он себе?!
Может, и не нужен. Только почему кто-то будет решать это за Вовку? Он какая-никакая, а личность. Вот, реализовал свое право на свободу.
Что она вообще такое, свобода, драть ее вперегреб…
Лузгин ругался и пил. Очень не хотелось идти к Муромскому, говорить, что Вовка сбежал.
Уж Муромский за ответным словом в карман не полез бы.
* * *
Лузгин проснулся затемно. Лежал, слушал предутренние шорохи, ворочался под двумя толстыми одеялами. Наконец выбрался из кровати, оделся, прошел в сени, ежась от утреннего озноба, зачерпнул кружку воды, жадно выпил. Помочился с крыльца, глянул в сторону леса, тихо выругался. Вчерашнее пьянство один на один с больной совестью не принесло ни малейшего облегчения.
Он поплескал в лицо из рукомойника, почистил зубы, вернулся в дом. Постоял у холодной печки, убеждая себя, что топить сейчас бессмысленно, потом не выдержал. Бросил в топку несколько поленьев, развел огонь. Воткнул в розетку старый электрочайник, сел на кровать, раскрыл ноутбук, уставился мутными глазами в монитор. Вечером он перечитывал свои файлы не раз, но не запомнил, пришел ли к каким-то выводам, – самогон все стер из головы.
Жутко хотелось удрать из Зашишевья. Прицепить на дверь записку: «До свидания, я в Москву уехал» – и пешком. Сначала покрутиться в городе, оценить тамошнюю обстановку, может, что-то интересное углядеть, а потом и вправду уехать. Домой. И забыть эту историю. К чертовой матери. Потому что не получится из нее ни-че-го.
Домой. Вернуться на работу. Зайти к Маринке. Поглядеть друг на друга свежим взглядом, поговорить. Заняться любовью. Зажить по новой. Почему нет? В этот брак столько было вложено с обеих сторон – сил, нервов, денег, наконец… Маринка хорошая. Почему у них нет детей? Все откладывали на потом. А кончилось тем, что Лузгин нерастраченную отцовскую нежность обратил – на кого? На мальчишку-оборотня. И наверняка сделал ему хуже.
«Пора отдавать долги», – думал Лузгин. Он уже оторвался от текста, сейчас его взгляд рассеянно блуждал по резной дверце шкафчика, за которой пряталась недопитая бутылка. Минуту-другую Лузгин маялся, потом собрался с духом и пошел опохмеляться. Граммов пятьдесят опрокинуть, сразу полегчает. А то просто депрессия какая-то.
«Не надо ля-ля. Настоящая депрессия – это когда ни пить, ни есть, ни двигаться, ни жить не хочется, – всплыло в памяти интервью с психиатром. – А ты вон какие планы строишь».
Бутылки в шкафчике не оказалось. Добил, значит. Лузгин облегченно вздохнул. У него самообладания не хватало грамотно похмеляться. За терапевтической дозой непременно следовала еще одна, для улучшения погоды, потом за мир во всем мире, а дальше как пойдет. Бороться с неправильным опохмелом приходилось по методике начинающего Стивена Кинга – выжирать все, чтобы на утро не осталось. Методом зрелого Кинга, который перед сном выливал недопитое в раковину, Лузгин искренне восхищался. Как проявлением железной силы воли, отличающей матерого писателя от графоманствующего пацана.