Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осталось унижение
Да грешная забота.
Летом 1945 года я впервые попал в пионерский лагерь в Подмосковье, куда устроила меня мать. Лагерь располагался в школьном здании на станции Томилино по Казанской дороге. Там я сильно скучал, но меня почти не обижали, ибо меня сразу взяли под защиту сильные покровители. Взялись они защищать меня просто так, из чувства симпатии. Я всегда находил таких русских ребят. Мне, впрочем, пришлось «стыкнуться» с одним мальчишкой, и он меня побил при большом стечении публики, но мои покровители тут же взяли меня под защиту, и ко мне никто не приставал. Я даже не помню, чтобы меня кто-нибудь назвал в Томилино жидом. Но в Томилино я наблюдал первую в жизни сцену жестокого насилия. Избивали молодого парня, его били ногами по голове, а неподалеку плакала от ужаса девушка. Я никогда раньше не видел real violence[4], и эта сцена навсегда внушила мне отвращение к насилию и нежелание причинять боль другому человеку.
Томилинский лагерь обогатил мой кругозор тем, что я впервые узнал там о Шерлоке Холмсе. Слепой аккордеонист без устали рассказывал истории о «Шерлохомсе».
На родительский день приехала мать и сообщила, что умер Шахно Эпштейн. Он мертвый пролежал у себя дома неделю, пока его не обнаружили. Мать была у него после возвращения в Москву и, видимо, ничего не зная о подоплеке его карьеры, все еще возлагала на него какие-то надежды, как я теперь вижу, совершенно тщетные. Ведь даже письмо, написанное Эпштейну отцом в 41 году, он не только отказался взять у матери, но вообще не притронулся к нему, хотя и просмотрел его из ее рук.
Вторую половину 1945 года и все лето 1946 года я провел в деревне Семенково, недалеко от станции Жаворонки по Белорусской дороге. Детский сад, где работала мать, был в той же деревне, и меня как сына воспитательницы снова никто не обижал.
Это был в высшей степени странный пионерский лагерь. Нас было человек тридцать, и все помещались в одном крестьянском доме. Дисциплина поддерживалась лишь первую неделю. За вожатой Аллой бросилось ухаживать все мужское Семенково. Кончилось это тем, что деревня вторглась на наш участок, и остаток лета прошел в восхитительной анархии. Кто что хотел, то и делал. В основном играли в футбол, где я обычно был вратарем.
Когда пошли грибы, мы, то есть группа привилегированных детей, забирались с Аллой в лес, который носил еще явные следы войны: был изрыт окопами. Остальные дети оставались в лагере на произвол судьбы. Мы резались в карты, но без денег, вели с девчонками нескромные разговоры. Недалеко от Семенково располагалась роскошная двухэтажная усадьба известного архитектора Жолтовского, активно насаждавшего в Москве псевдоитальянский стиль. Бывшее американское посольство на Манеже, выстроенное еще до революции, было одним из его домов. После войны, когда испытывалась отчаянная нужда в жилье, он строил в Москве роскошные дома со средневековыми интерьерами и экстерьерами, что обходилось сказочно дорого, но все это было во вкусе эпохи, а кроме того, в этих домах жило начальство. Стиль Жолтовского в значительной степени определил архитектуру высотных зданий. Некоторые мои знакомые жили в построенных им зданиях, и я хорошо знал этот стиль.
Жолтовский сидел в саду в кресле-качалке, а вдоль забора бегала презлющая собака, наводившая на всех страх. Когда я после узнал о баскервильской собаке Конан Дойля, я мысленно сравнивал ее с собакой Жолтовского.
Кулачные бои в России как культурный институт к тому времени вымерли или же были запрещены, но они незаметно переродились в футбольные состязания, неизменно порождавшие насилие. Это я наблюдал однажды во время матча между поселками Семенково и Таганьково. Вначале все шло хорошо, но к середине второго тайма кто-то решил пересчитать игроков, и оказалось, что на стороне хозяев поля, семенковцев, играет не одиннадцать, а пятнадцать. Четыре дополнительных игрока незаметно просочились из публики. Один таганьковец заревел от обиды. Потребовали, чтобы липшие удалились. Обстановка накалялась. Обиженный таганьковец, инвалид войны, первым побежал в соседнюю рощу резать дрын. Народ вооружался, а деревенские огольцы разносили дрыны публике. Не успела игра кончиться, как у всех игроков и болельщиков оказались в руках дрыны и снова началось real violence, которое органически гнездилось в русском, да и не только русском народе. Так я узнал, как опасно выигрывать у хозяев поля.
Как-то потом ребята из нашего класса поехали поиграть в футбол к кому-то на дачу. Мы быстро подыскали противников в рабочем поселке. Но когда мы стали выигрывать 4:0 (на воротах стоял я!), среди зрителей начало обнаруживаться недовольство. Герка Максимов подал знак, и мы бросились наутек и бежали так быстро, что погоня, устав, отстала.
Я ходил за грибами и с матерью. Она это очень любила, но однажды сильно отравилась грибами. Ее отправили в перхушковскую больницу, и я сильно перепугался, что она умирает, настолько ей было плохо. В Перхушково мне впервые удалось побывать в крестьянском доме. Меня водила в больницу сотрудница детсада, жительница Перхушково. По дороге она завела меня к себе домой. Там сидел дед патриархального вида. Меня поразило то, что дед этот беззлобно матерился в присутствии женщин и детей. Просто мат был составной частью его лексикона, как «однимс» у Однимс. Для меня это было непостижимо, и я чувствовал себя крайне неловко.
12
Он государства потрясал устои,
Своей рукой оружье наточив,
К восстанью бросил роковой призыв,
И с братом брат в кровавом сшибся бое!
Чего хотел он, этот большевик?
Оставшись в Павлодаре под одной крышей с Геней, отец стал понемногу приходить в себя. Он ушел в писание своих воспоминаний, а кроме того, стал посещать местную библиотеку. Там он читал все, что касалось евреев. У него пробудился интерес к древней еврейской истории, и одно это показывало, как он изменился. Многого в Павлодаре достать было нельзя, но отец погрузился в чтение еще не запрещенного Фейхтвангера. «Сыновья» и «Иудейская война» были тогда в советских библиотеках.
Он не знал, что делать дальше, как и где жить. Срок ссылки кончился давно, в 1943 году, но он имел т. н. «минус 39», то есть был лишен права жить в 39 центральных городах и приближаться к Москве и Ленинграду ближе, чем на сто километров.
Одно время обсуждался проект его переезда в Калинковичи, но поскольку Геня еще