Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петр Наумович знал, что у него, несмотря на огромный успех его спектаклей здесь, что-то «не складывалось» в Вахтанговском театре. Хотя актеры считали его своим и мечтали, чтобы он остался с ними навсегда, этого не произошло… Заново перестраивать труппу и многое менять трудно. Он же не убийца – не тронул бы здесь никого. А с таким грузом ехать дальше невозможно. Все равно в каждом театре, куда он приходил, будь то театры Маяковского, Вахтангова, «Сатирикон», он создавал свой мир. Это путь, по которому шел и Анатолий Эфрос.
Петр Наумович любил и знал наших актеров и радовался за театр, будучи сам причастен к нашей судьбе. В последние годы у него словно «отлегло» – он ведь был раньше намерен что-то еще здесь поставить, чтобы помочь театру преодолеть кризисную ситуацию. А поскольку он отошел и занялся своим театром, его беспокоило, кто поможет вахтанговцам. «Слава Богу!» – думал он, радуясь даже не за меня, а за общее дело.
Поэтому он так удивлялся тому, как развивались события у меня. Думал: «Потерпит, но ведь его, бедного, убьют. Как он после этого вернется в Литву, побитый, обиженный?» Он за свою страну переживал: столько хамства вокруг, грубости, идиотизма. Он за родину свою стыдился, что его земля может меня убить, не отнестись с нежностью, пониманием. И со стороны от других слышал обо мне: «Трудно ему, не выживет он здесь!» И очень болезненно к этому относился. И никак не мог понять, как же вышло, что я уцелел и даже добился некоторого успеха.
Какова судьба прославленных постановок Фоменко, долго державшихся в репертуаре театра Вахтангова – «Без вины виноватых» и «Пиковой дамы»?
При встрече я всегда приглашал Петра Наумовича зайти, посмотреть, что происходит с его старыми постановками у нас: было много замен, вводов, я думал – он сделает замечания. Трудно спектаклю жить без присмотра. Но он просил убрать свои старые постановки, не мог видеть их угасания. А я настаивал, чтобы он написал заявление и подписался: «Прошу снять с репертуара мои спектакли такой-то и такой-то по истечении отпущенного срока их жизни». Так мы шутливо спорили. Но Петр Наумович, хотя и требовал смело, ничего не подписал. Я, в свою очередь, не хотел слышать упреки, что снял спектакли Фоменко, убрал из афиши его пушкинский спектакль и поставил своего «Онегина».
«Пиковая дама» с 1996 года уже обветшала. Я попытался сделать какие-то общие замечания и понял – не вернешь! Так жалко! Только он мог бы что-то спасти… Этот сезон мы еще продержимся, но, похоже, надо прощаться. Но ничего, спектакли не пропадают. Я бы с удовольствием снял любой свой спектакль после премьеры. Он уходит на небеса, там продолжает играться и становится идеальным. Я не воюю за спектакли. Даже снятые спектакли существуют. Легендарные постановки должны соответствовать легенде. Снисхождения не надо. Так мы поступили с «Принцессой Турандот» – репетировали три месяца, но потом отказались от этой идеи. Ради памяти Вахтангова, Фоменко мы вынуждены прощаться с их шедеврами. И пусть они пребывают в вечной гармонии там – наверху. Когда остается легенда – нам легче жить.
Что вам было особенно дорого в личности и поведении Петра Наумовича, чем он удивлял вас?
Наши встречи с Петром Наумовичем были коротки, но насыщенны. Как-то мы у него в театре засиделись за вином и водкой. Я тогда заметил: он сначала вино выпьет, закурит, потом – водку. Я удивился – как он может так смело мешать напитки. «Я сам мешаный», – отшутился Петр Наумович, намекая на смесь кровей. Пару раз мы долго сидели и у него, и у нас – до утра.
В нем была такая трогательность… Еще ощущалась особая близость с Литвой: мы же чувствовали, что он очень с ней связан, там живут его сын, мать его сына и две внучки. Меня трогало, что он порой передавал мне валюту для них, волнуясь и смущаясь, и я с радостью работал «курьером». Приятно было, что он заботится, не забывает, что в нем жива память. Эти поступки его красили.
У него было множество объектов для заботы: он помнил о людях, сводил друг с другом, знакомил. После встреч с ним оставалось ощущение: богатый человек. Богат Петр Наумович был душевно, внутренне, любовью людей, знаниями, всей жизнью. Поэтому он имел природное право быть открытым, искренним. Ему не жаль было отдать, поделиться. Как и когда он впитывал все это нескончаемое богатство – не знаю. События всей его большой прожитой жизни не уходили в прошлое, в историю, а оставались с ним, перерабатываясь, трансформируясь. Он «копался» в самой жизни, черпая из нее все новые впечатления, доискиваясь смыслов. Петр Наумович очень похож на философа, мыслителя, но предмет его исследований – сама жизнь. Сама жизнь и была его философией и опорой. А богатство это видно в созданных им спектаклях. У него же не было иных забот, кроме театра, как и у меня, – семьям приходится с этим мириться.
Петр Наумович всегда строил свой театр и этим жил. И долго ждал своего «дома». Как вы считаете, режиссер трудно привыкает к новым, пусть даже «идеальным» условиям работы?
Он не боялся и любил близость сцены и зрительного зала, актеров и зрителей. Передавал свое богатство и требовал от актера веры в себя, словно призывая: «Верь, ты богат! Посмотри на свою жизнь, на жизнь вокруг!» Он творил гордого человека. Для этого и нужна такая близость – чтобы разглядеть все богатство человека. Помню, как жаловался, когда построили новый театр: «Не могу! Если бы раньше лет на десять!» Интересное наблюдение – так почему-то бывало не только с ним. Анатолий Васильев ждал, когда выстроят театр, и не смог в нем существовать. Когда мне построили в Вильнюсе новое здание, я год не мог в нем работать! Заходил и ощущал, что все не то, хотя я пытался, бился… И когда новый театр открылся, вскоре получил приглашение в Москву, а это, казалось бы, «свое» пришлось оставить другим… Я ведь тоже работал в небольшом репетиционном зальчике – там было уютно, тепло, понятно, близко. А в новых пространствах режиссеры страдают – Васильев ушел, Петр Наумович бился… Стремился намолить, вкропить себя по частицам в этот воздух, в эти стены, в этот мрамор… Переживал, что поздно. Но так всегда кажется: я бы, наверное, тоже хотел, чтобы мне предложили Вахтанговский театр на десять лет раньше. И я бы сразу согласился и не сомневался бы ни минуты!
Известно, что Пушкин для Петра Фоменко был всегда единственной любовью. И это видно в его спектаклях «Борис Годунов», «Пиковая дама», «Египетские ночи», «Триптих». Петр Наумович не решился поставить «Евгения Онегина». А вы решились. Почему?
Петр Наумович видел у нас «Дядю Ваню», «Пристань», не успел прийти на «Онегина», которого тоже хотел делать. Он чувствовал каждую пушкинскую букву. После «Пиковой дамы» театра Вахтангова и поставленного Фоменко у себя в «Мастерской» «Триптиха» мне хотелось как-то продолжить пушкинскую тему. Так в нашем театре появился «Онегин». Но если бы Петр Наумович только обмолвился о том, что он тоже работает над пушкинским текстом, я бы не стал браться. И дело тут не в конкуренции. Фоменко глубже, тоньше, точнее чувствует, обладает огромным знанием. Это его Пушкин. С моей стороны все иначе: или я подчинюсь Пушкину, или подчиню его себе, или мы с ним сойдемся. Но если бы «Онегина» делал Фоменко – я бы отступился. Когда такой талант обращается к Пушкину, он знает, что делает. Я рисковал, но это не значит, что я бы не мог жить без Пушкина. Я бы мог, а он – нет. Он связан с Пушкиным, он, можно сказать, проклят! Петр Наумович говорил, что, возможно, надо дальше в жизни заниматься только поэзией Пушкина, чтобы не терять времени напрасно, не разбрасываться, а познать досконально что-то одно. Пушкина можно ставить с иронией, с улыбкой. Фоменко, сценический шутник и даже хулиган, любил это. Он знал: юмор исходит из материала, ты можешь ничего не придумывать, а двигаться свободно, не теряя сути.