Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просто потому, что, если вложить все деньги в нее, не останется ни на жизнь, ни на Фирму.
Обратно – куда, домой? Где твой дом, бедняжка-улитка? – идем по дворам, к вокзалу в Лизинге.
Взять и продеть руку под мамину, сложенную калачиком, – как ходили гулять по району, когда я была маленькая, – я вот уже и не маленькая, но вокруг поленовский дворик: полуразвалившиеся, выбеленные ветром и солнцем сараи, зеленые лопухи под забором, которые, наверное, такими и уйдут в зиму, старые веревки, натянутые нотными строчками, увешанные мокрым бельем.
– Красиво?!
– Красиво.
Красива и вокзальная башенка в Лизинге, с круглыми, что совиный глаз, часами – как из детского строительного набора, где можно построить и дворец, и конюшню, и любой дом, в отличие от жизни, – и тупорылый высокомерный автобус, что, отгородив от всего мира тонированными стеклами доверху, везет нас обратно. В никуда.
* * *
Зима приходит в Вену без предупреждения – вот только что были распластанные на стеклянно-черном асфальте красные кленовые листья и слюдяной в своей прозрачности осенний воздух, а потом – раз – и зимний морок, влажный холод, пробирающий до костей. Рождество еловым веником выметает иностранных студентов из общежития, и оно пустеет, сдувается проколотым шариком.
«Раасцветалии яблони и груууши», – поет Эдуардо баритоном и обнимает меня за плечи. Просто так – ему женщины все равно не нравятся. А мне нравится Эдуардо, пусть тоже просто так – он немного говорит по-русски, хотел когда-то ехать в Москву учиться, но все наши разговоры все равно на немецком. Эдуардо садится на спинку кухонного дивана – нахохлившийся ворон в черных очках – шея обмотана, венские зимы не для него.
Породистые смуглые пальцы чертят в воздухе причудливые вензеля:
– Они приходят ко всем, кто учится в университете. Почти ко всем. Дают брошюры, разъясняют, приглашают на собрания, стараются привлечь как-то.
Эдуардо – из Страны басков, «они» – из ЭТА.
– Тебе не было страшно, когда за тобой пришли?
Он внимательно смотрит мне в глаза – зрачка на темно-ореховом, в полутьме, и не видно. И мы просто молчим. У каждого ведь свое Межсезонье.
Он когда-нибудь сдаст свои сложные экзамены, будет нотариусом, станет зарабатывать много, много больше, чем ему надо («знаешь, во сне я становлюсь журналистом – как мечтал я, мечтать я могу и наперекор отцу»), он отпустит брюшко, как его отец-нотариус и патриарх, ему придется ходить на вечеринки, где костюмы от лучших дизайнеров и фальшивые улыбки, и, глядя, как переливается хризолитом на дне бокала дорогое вино, он будет отчаянно скучать – и может быть, вспоминать этот венский вечер.
– Все мы одиноки, – говорит он, молчит чуть-чуть и вдруг улыбается хулиганисто, так, что видны крепкие белые зубы, будто вот только что он пошутил и тут же передумал.
Мне кажется, что он мог бы быть моим братом. И жаль – что нет. Он скоро тоже уедет к себе, в Испанию, праздновать Рождество.
Останусь только я да венецианка Изабелла – с грязно-рыжими, будто проволочными волосами. Она сидит на коленях у жениха, который только-только приехал из Италии справлять с ней Рождество и привез огромную звезду в картонной коробке, пахнущий ванилью Пандоро. Изабелла что-то воркует по-итальянски – а жених косит глазом на меня у плиты, словно хочет расспросить обо всех тех студентах, с которыми она уходит после вечеринок в свою комнату и возвращается потом веселая, растрепанная, с красными пятнами, уходящими в ущелье декольте, тающими постепенно.
Бормочет маленький телевизор на верхотуре холодильника.
– Сегодня наряжали елку, – говорит мама в телефон, – трехметровую, до самого потолка, – а хозяин сам забирался по лесенке и вешал на макушку ангела со звездой.
Мама живет бебиситтером в Нижней Австрии – у Розы из Бухары, которая сожительствует с австрийским юристом. Роза живет в огромном доме и нанимает прислугу – потому что родила пожилому юристу маленькую Милу. У нее есть учитель английского, повариха, горничная и моя мама. Она почти не появляется в Вене – далеко и некогда.
Наша с мамой кардиограмма превратилась в прямую ниточку затихшего пульса – поиск съемной квартиры – это ведь кардиограмма, да?
Последние предрождественские недели – бешеный квартирный марафон. Квартиры старые, квартиры новые – ближе к центру, дальше, дороже, дешевле, аренда, субаренда, пустые с белеными холодными стенами, заставленные старой мебелью, из которой, кажется, вот-вот поползут тараканы, с кухнями в прихожей, холле, гостиной, в темном безоконном закутке.
Зубец на картинке, стремительное падение вниз, синкопа, еще один удар сердца, нить кардиограммы снова уходит в пропасть.
Вот ведь ты вкладываешь в любую картинку себя – рождественские песнопения, детский хор тонко поет вступление к «Вальсу снежных хлопьев», запах травы и чувство, что тебе открыт весь мир. Пришиваешь к голове любимого зайца, который поистрепался уже так, что не починить, плюшевое тельце какого-нибудь еще крепкого медведя-ежика, Франкенштейном творишь свое чудовище. Мои представления о Европе – это чудовище, созданное из ошметков нечто. Они пахнут ванилью, корицей, колют щеку рождественской елкой, блестят полупрозрачными елочными шарами со снежинками внутри – но они способны уничтожить своего создателя, смять его, лишить надежды.
Потому что на самом деле все по-другому.
Квартиры почти в центре, с туалетом в парадном, как в каком-нибудь рабочем бараке где-то под Воркутой, – холодная кабинка на четыре квартиры, которую надо открывать старым длинным ключом – с газовой колонкой и душем в прихожей, отгороженном просто пластиковой занавеской. Квартиры вообще без отопления – только странная колченогая печка. Квартиры без прихожих – входная дверь открывается прямо в импровизированную кухню в коридоре.
В гарсоньерке с видом на Дунай и совершенно невозможной, обморочно-стеклянной стеной девочка-студентка нервно проводит пальцами по блестящей плите – ей уезжать в Италию на стажировку, а квартиросъемщиков еще нет.
В маленькой квартире, где тоска накидывается на тебя еще перед дверями – а может, около дома, потому что рядом вход в знаменитый «Graft», ночлежку для венских бездомных, маклер смотрит на нас так, будто приготовил где-то веревку и нож-выкидуху.
В просторной двушке – совсем сталинский дом, пятнистые платаны под окнами и книжные шкафы в простенках – показав все комнаты, хозяин Саша («неужели ты тоже Саша? Какое приятное совпадение») садится на диван в колониальном стиле:
– Вот тут какое дело. Я тут, пока вам все показывал, понял. Планы изменились. Я могу сдать только одну комнату. Вон ей, – он показывает на меня, – ну, то есть ей одной. А в другой я сам буду.
Мы уходим и смеемся-смеемся – хотя ведь это донельзя грустно, если вдуматься.
Все, что нравится, – уходит с молотка мгновенно. Вена – город, где не залеживаются недорогие квартиры. «Мы вам позвоним», «К сожалению, мы уже нашли квартиросъемщика», «Простите, я решила дело не в вашу пользу».