Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом выходит с тюрбаном на голове, все в том же свитере, делающем ее похожей на черепаху Тортилу, с зеленой морщинистой вязаной шеей – почему неизменный свитер, я тоже знаю: если отогнуть немного самый верхний край, будут видны черные бесформенные пятна на горле. – Можно еще куда-нибудь сходить, – с каждым шагом, с каждым вдохом, лицо ее меняется, будто гуттаперчевый каучук заново намяли руками, придав ему другую форму, снова вылепив то, привычное лицо, знакомое по годам жизни бок о бок.
Вена зимой, в новогоднее время, переживает те же метаморфозы, что и стремившаяся изо всех сил замуж красотка: то взбивала кудри, придирчиво высматривала в зеркале любую погрешность, критически проводила пальцем по безупречной соболиной брови, чтоб волосок к волоску, поправляла вырез ультрамодной блузки, подчеркивая бронзовую гладкость кожи, а потом – раз – и превратилась в опухшую со сна тетку в затрапезном халате, с огромными уродливыми бигудями на голове.
Только что улицы старого города были сплошным светом – сияли фонари в югендстиле и мерцающая паутина, опутавшая потолок торговых улиц, цепко держащая звезды, снежинки и аляповатые свечи из лампочек, с невероятной щедростью лился повсюду глинтвейн из белого и красного кисловатого вина, ратуша преломлялась в огромных прозрачных елочных шарах с нарисованными сказочными городами, и горел огонь около картинных яслей с деревянными раскрашенными Девой Марией и барашками. А как только пробило полночь в странный день 31 декабря, называемый австрийцами Сильвестром (тоже странное название, по одному календарю символизирующее день смерти папы римского Сильвестра, по другому – его именины, но неважно, все равно мрачноватое начало для нового года), магия испарилась, карета превратилась в тыкву, лошади в мышей.
Звенящий от легкого мороза воздух, который, кажется, можно было переломить как тонкий кусочек льда, превращается в зябкую стылую влажность, пробирающуюся в самую середку, до губчатой начинки костей. Закрытые – будто навсегда – магазины, аптеки, булочные, табачные киоски и даже рестораны омутом безжизненных витрин опрокидывают в посленовогоднее зазеркалье.
На дверях врачебных ординаций стылый ветер полощет розовые листки с повсеместным «в отпуске до…». Кажется, весь город со всеми жителями исчез, как древние майя, оставив за собой вылинявшие на зимнем дожде завитушки серпантина, забившиеся между булыжниками мостовой, и пустые палатки.
В паузу между Рождеством и Новым годом эти уродливые палатки из свежеоструганной ели, смахивающие на переносные туалеты, вырастают в одночасье. В палатках – свиньи, символ австрийского счастья. Есть еще чуть-чуть трубочистов, мухоморов и трилистников по сходной цене. Но главное, свиньи – резиновые, керамические, пластиковые, плюшевые. Свиньи смеющиеся, выпивающие, танцующие и совокупляющиеся.
Теперь уже и свиней нет, только одинокий автобус гремит мимо нас в никуда.
В этом пропитанном водой насквозь воздухе хочется почуять весну – потому что венская влажная зима уже ни к чему, лед плавится под ногами в серую кашицу, и я отчего-то вспоминаю, как после гастрольного спектакля из Воронежа «Се человек» – совсем в другой жизни, которой давно уже нет и дома, – шла по вечерней Лубянке, а под ногами бугрился огромными застывшими бурунами лед, и нужно было стать канатоходцем под куполом цирка, таким же чутким, чтобы не упасть, не скатиться в гладкую ложбинку…
Мы останавливались у темных витрин и заглядывали внутрь – глазели на шикарные диваны, башни из шоколада, диковинные орхидеи-бабочки, удивленно глядящие на нас своими чуть раскосыми глазами.
Она улыбалась, мимолетно – а потом улыбка снова сбегала с ее лица: будто тень, отблеск, которого не было, который только показался.
Нам на пятый этаж без лифта – по широким старинным ступеням.
– А внизу что, у вас тут есть подвал?
У каждого австрийца есть свой подвал – это обязательный пункт программы. Побольше, поменьше. Кто-то держит там старые велосипеды и прочий хлам, кто-то – маринованные огурцы или вино, а кто-то – людей.
– Есть, но он страшный. Мы туда даже не ходим. Как будто бы, знаешь, в войну там кого-то завалило, такой страшный.
Со второго этажа остро пахнет цыпленком табака, как в детстве, – чесноком, пряностями и поджаристой куриной шкуркой.
В окно льется вечер, отблесками проезжающих мимо поездов и редких машин по ту сторону речки Вены.
– Принеси соль – там, около плиты.
– Ой, салфетки-то и забыли!
Когда на столе располагаются разномастные тарелки, на большом блюде дымится курица – все становится немножко как раньше.
– А это наша елка, – шутит мама, кивая на веточки в вазе.
– За наше общее дело! – говорит бессмысленноуниверсальный, совсем не рождественский и не новогодний, а из прошлой жизни тост сестра. Как раньше и всегда.
Только сидит она, отодвинувшись от стола, – чтобы поместился огромный живот, кажущийся почти самостоятельным, отдельным от нее.
Однажды в детстве мы обе заболели прямо под Новый год. Казалось – праздник безнадежно испорчен, жар и бредовые сны, горячий градусник и мокрая до нитки пижама украли наш Новый год.
Тридцать первого декабря вечером наши подушки и одеяла неожиданно скатали в тугой рулон – а мы, шаркая слабыми еще ногами, медленно и апатично пошли за ними.
Праздник вдруг – прямо в открытых нараспашку двустворчатых дверях большой комнаты – упал на нас, ослепил разноцветными елочными огнями, стократ отраженными в пузатых шарах цвета карамели, в блеске пушистой мишуры и тонких боках праздничных бокалов с хрупкой, почти ледяной, гравировкой. Оглушил музыкой из телевизора, новогодней музыкой, и легким шипением, и шепчущим треском витых новогодних толстых свечей. Ошарашил запахом – салатов, чеснока, маринадов, острой куриной шкурки, поджаренной почти до черноты, свежих мандаринов, шибающих в нос остро и терпко, как газировка, и густым духом хвои, нагретой батареями, похожими на металлические гармошки. А может быть, это нам все казалось, потому что очень хотелось носами, оглушенными гриппом, почуять и запах еловых веток, и мандаринов – запах праздника.
А потом мама принесла из жаркой кухни на тарелках цыпленка табака – каждому по маленькой птичке, распластанной на брюхе, нашпигованной острыми зубцами чеснока. Мы впервые лежали на Новый год на большом диване, разложенном специально по этому случаю, откинувшись на взбитые подушки – мама принесла все подушки, которые только были в доме, и превратила простой диван в восточное ложе, – под теплыми одеялами. Новогодние закуски стояли на длинном, похожем на вытянутую табакерку, журнальном столике – чтобы с дивана можно было дотянуться.
Пробка сухо стреляла домашним салютом, холодное шампанское суетно пенилось. Цыплячье крылышко отдавало кисло-сладким, жареным, растворяясь где-то в нёбе все-таки различимым запахом. Глаза слипались, наколдовывая предчувствие утра и в утренней пелене очертаний подарков под разлапистой елкой.
Это был один из самых лучших Новых годов, и теперь он мостом – невидимым, узким до неприличия, но все равно прочным, перекинулся в сегодня. Крылышком цыпленка табака. А игрушки и мишура – остались в памяти. На дачном чердаке, в коробке из-под немецкого елочного набора, с ячейками, набитыми мятой газетной бумагой.