Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По его красивому лицу мавра пробежала тучка: он уже представлял себе, как дверь хижины в кампонге открывается, ее открывает старуха, которую он знал и которая была от него без ума, как любая женщина, от его матери до маленьких племянниц.
Он еще раз попытался ее уговорить, но она не хотела, она остановилась и стояла как вкопанная. Тогда они повернули обратно, и еще сладострастнее стали тучи, еще ниже опустился горизонт, и сгустился бархатистый пух ночи, похожий теперь на снег, теплый снег, чернее черного стали плюшевые махры высоких казуарин. Большой дом стоял бледным пятном, неосвещенный, погруженный в сон. Адди молил, заклинал ее не оставлять его этой ночью одного… И она уже сдалась, и пообещала, и обняла за шею… но опять вздрогнула и закричала:
– Адди… Адди… вон там, опять… человек в белом…
– Везде тебе мерещатся хаджи! – усмехнулся он.
– Вон там, смотри!
Он посмотрел и правда увидел, как по неосвещенной передней галерее к ним приближается белая фигура. Но это была женщина…
– Мама! – испугалась Додди.
Да, это была Леони, и она медленно шла к ним.
– Додди, – тихо сказала она. – Я тебя где только не искала. Я так волновалась. Я не знала, где ты. Разве можно идти гулять в такой поздний час? Адди, – продолжала она с материнскими нотками в голосе, словно обращаясь к двум детям, – как ты мог так поздно повести Додди на прогулку? Пожалуйста, не делай так больше! Я знаю, что ничего плохого вы не задумали, но если бы кто-то увидел! Пообещайте мне, что это не повторится!
Она умоляла их с нежностью, ласково упрекая, показывая, что понимает их, знает, как пылко их взаимное чувство в эту волшебную, полную пуха ночь, и тут же прощая их. Она казалась ангелом, с этим круглым белым лицом, обрамленным длинными волнистыми волосами, в белом шелковом кимоно, охватывавшем ее тело пластичными складками. И она прижала к себе Додди, и поцеловала ее, и вытерла слезы на ее детских глазах. А потом нежно подтолкнула Додди в направлении ее комнаты в одной из пристроек, где у нее было безопасное место для сна между другими комнатами, где спало множество дочерей и внуков старой мефрау де Люс. И пока Додди, тихо всхлипывая, шла в свою одинокую комнату, Леони продолжала разговаривать с Адди, ласково упрекая его, нежно предупреждая, теперь уже как сестра, а он, этот красивый коричневокожий мавр, стоял перед ней, смущенный, но уверенный в себе. Они находились в сумраке темной передней галереи, а за ее пределами пышная ночь курила ладаном любви и спускающейся пухом тайны. Она упрекала, и предупреждала, и говорила, что Додди еще дитя и что этим нельзя пользоваться… Он пожимал плечами, оправдывался, уверенный в себе: точно золотой песок сыпались на нее его слова, а глаза сверкали тигриным блеском. Убеждая его впредь пощадить бедную Додди, она поймала его руку – его руку, в которую была влюблена, – его пальцы, ладонь, которые сегодня утром в смятении хотела целовать, и она пожимала эту руку, едва не плача, умоляя пощадить Додди… И он вдруг понял, и бросил на нее свой молниеносный взгляд дикого зверя, и увидел, что она красива, увидел, что она женщина, молочно-белая, понял, что она жрица, причастная к тайному знанию… И он тоже говорил о Додди, подходя к ней вплотную, ощущая ее, сжимая ее руку в своих ладонях, показывая ей, что понимает. И все еще полуплача и умоляя, она повела его за собой и открыла свою комнату. Он увидел тусклый свет и ее служанку, Урип, выскользнувшую через другую дверь на улицу и легшую там спать на коврике, как преданное животное. И тогда Леони улыбнулась ему, и он, соблазнитель, удивился сиянию улыбки этой белокожей и светловолосой соблазнительницы, скинувшей свое шелковое кимоно и стоявшей перед ним точно скульптура, обнаженная, с раскинутыми ему навстречу руками…
Урип, за дверью, прислушалась. И уже хотела заснуть, воображая те красивые саронги, которые ей завтра подарит кандженг, но вздрогнула, увидев идущего по двору и исчезающего в ночи хажди в белом тюрбане…
В тот день в Патьярам должен был прибыть с визитом регент Нгадживы, младший брат Сунарио, поскольку мефрау ван Аудейк уезжала на следующее утро. Его поджидали в передней галерее, покачиваясь в креслах-качалках вокруг мраморного стола, когда с длинной дороги, обсаженной казуаринами, донесся стук колес его экипажа. Все встали. И теперь стало особенно ясно видно, с каким благоговением относятся все яванцы к вдовствующей раден-айу, состоящей в близком родстве с самим сусухунаном, потому что регент, выйдя из экипажа, прежде чем приблизиться к ней на шаг, опустился на пятки на первой ступеньке лестницы и с глубоким почтением сделал знак сембы, но еще ниже, выражая еще большее смирение, согнулся придворный из его свиты, державший над ним закрытый бело-золотой пайонг, подобный солнцу со сложенными лучами. И эта старая женщина, принцесса Соло, вновь увидевшая перед собой дворец времен своей молодости, подошла к нему, поприветствовала и пригласила в дом – по-явански, на языке, принятом во дворцах яванской знати, которым говорят друг с другом князья, равные по знатности, после чего регент поднялся и приблизился к стоявшим позади нее. Первой он поприветствовал жену резидента, вежливо поклонившись ей, но это было ничто в сравнении с его приветствием раден-айу… Он сел между мефрау де Люс и мефрау ван Аудейк, и потекла неторопливая беседа. Регент Нгадживы принадлежал к совсем другому типу людей, чем его брат Сунарио: он был крупнее, грубее и совсем не похож на куклу ваянг. Будучи младшим братом, он тем не менее выглядел старше Сунарио: черты его лица стали жесткими от сжигающей его страсти, глаза воспалились от страсти к женщинам, вину, страсти к опиуму и, главное, страсти к азартным играм. И какая-то невысказанная мысль, казалось, мерцала в этом вялом разговоре, лишенном направления и немногословного, в котором то и дело чеканилось учтивое «да»: са-я, са-я, за которым все они скрывали свои тайные желания… Разговор шел по-малайски, потому что мефрау ван Аудейк не решалась говорить по-явански, на этом изящном и трудном языке, богатом нюансами и формулами этикета, на котором ни один голландец не решится разговаривать со знатными яванцами. Говорили мало, неспешно покачивались в креслах-качалках, вежливые улыбки на лицах изображали заинтересованность в общей беседе, хотя на самом деле только мефрау де Люс с регентом обменивались время от времени несколькими словами… покуда де Люсам – старой матери семейства, сыну Роже, темнокожим невесткам – еще удавалось сдерживаться. Но вот, несмотря на присутствие мефрау ван Аудейк, они обменялись смущенными улыбками, в то время как слуги обносили всех напитками и выпечкой, вот они, несмотря на всю свою учтивость, перекинулись несколькими быстрыми фразами по-явански, исключив Леони из разговора, после чего мать семейства, сама сгорая от нетерпения, спросила у гостьи, простит ли она их, если они немного поиграют. И тут все взгляды обратились к жене резидента, человека, облеченного властью, который, как они знали, ненавидел их увлечение азартными играми – их пагубную страсть, подрывающую величие яванской знати, которое ван Аудейк всеми силами старался поддерживать, вопреки им самим. Но Леони, слишком безразличная, даже не попыталась удержать их хоть одним словом, одной тактичной шуткой, чтобы поддержать мужа: она, раба своей собственной страсти, предоставила им быть рабами их страсти и вкушать сладость этого рабства. Она только лишь улыбнулась и ничего не возразила против того, чтоб игроки удалились в полутень широкой внутренней галереи. Дамы принялись с жадностью пересчитывать свои деньги в платочке и разменивать их у мужчин, затем все сели за один стол; то вглядываясь в карты, то вглядываясь друг другу в глаза, они играли, играли, играли без конца, выигрывая, проигрывая, то загребая монеты, то доставая их из своего кармана; платочки с деньгами то и дело развязывались и завязывались в полной тишине, только светлые прямоугольники карт мелькали в полутьме внутренней галереи. Играли ли они в «двадцать одно» или в местную игру setoter? Леони, безразличная, чуждая этой страсти, не знала и лишь радовалась, что Адди остался с ней, а Тео смотрел на него с ревностью. Знал ли Тео, догадывался ли он, всегда ли Урип будет молчать? Леони наслаждалась своими ощущениями и хотела их обоих, она хотела белого и коричневого вместе, а то, что Додди сидела с другой стороны от Адди и качалась, качалась на своем кресле, едва не теряя сознания, доставляло Леони острое и нехорошее удовольствие. Что может быть в жизни прекраснее, чем так вот подчиняться своей жажде чувственного изобилия? Леони была не амбициозна и потому безразлична к высоте своего положения – она, первая женщина в большой административной области, с радостью уступившая свои обязанности Еве Элдерсма, она, не придававшая значения тем почти княжеским почестям, с которыми ее приветствовали сотни и сотни людей на официальных приемах в Лабуванги, в Нгадживе и других городах, и посмеивавшаяся в часы своих порочных розовых мечтаний с романом Мендеса в руке над чрезмерностью местного этикета, делавшего жену резидента едва ли не королевой. У нее не было других амбиций, кроме как быть женой своего мужа, которого считала достойным человеком, не было другой душевной жизни, кроме служения своему телу, подобно Афродите, жрице самой себя. Какое ей дело до того, что они там играют в карты, что регент Нгадживы разрушает свою личность! Ей казалось, наоборот, важным видеть, как это саморазрушение отражается на его потрепанном лице: она будет еще лучше ухаживать за собой, она попросит Урип сделать ей массаж лица и тела, пусть Урип приготовит ей еще больше этой белой мази из рисовой муки, этого чудо-крема, волшебного бальзама, тайну которого знала только Урип, крема, делавшего тело упругим и гладким и белым, как плод мангостана[49]. Ей казалось важным смотреть, как регент Нгадживы сгорает, точно свеча, осоловевший и отупевший от женщин, вина, опиума, игры в карты, наверное, от игры в карты больше всего, от отупляющего всматривания в карты, от азартной игры, в которой он вычислял шансы, не поддающиеся вычислению, суеверно вычислял, высчитывал по системе петангана[50], в какой день, в какой час он должен играть, чтобы выиграть, сколько человек должно участвовать в игре, сколько денег надо поставить на кон… Леони то и дело бросала украдкой взгляд на лица игроков во внутренней галерее, потемневшие от полумрака и азарта, и представляла себе, что сказал бы ван Аудейк, если бы она ему об этом рассказала… Зачем он так переживает из-за разорения семьи регента? Но ей-то, Леони, какое дело до его политики, да и вообще до политики Голландии, стремящейся укреплять авторитет яванской знати, через которую она управляет простыми яванцами? Какое ей дело до ван Аудейка, вспоминающего старого благородного пангерана и огорчающегося из-за явной деградации его детей? Ей не было дела ни до чего, кроме нее самой, Адди и Тео. Она обязательно скажет сегодня своему пасынку, своему светловолосому возлюбленному, чтобы он так сильно не ревновал. Его ревность слишком бросается в глаза, Леони видела, что Додди заметила неладное. А ведь вчера она, Леони, спасла бедняжку. Но сколько еще времени Додди будет изнывать от любви? Может быть, она должна рассказать об этой опасности ван Аудейку – она, добрая, заботливая мать?.. Мысли ее блуждали, утро было душное – утро одного из последних палящих дней восточного муссона, когда влажность из воздуха оседает жемчужными каплями на коже. Ее тело затрепетало. Оставив Додди с Адди, она позвала Тео пройтись по дому и упрекнула его, что он, в бессильном бешенстве, так заметно ревнует. Она сделала вид, что сердится, и спросила, чего он хочет…