Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он прошел в комнату, с пола до потолка заваленную картинами, присев на стул, опустил крышку секретера. Достав с верхней полочки конверт из плотной бумаги, высыпал на столешницу сотенные долларовые купюры, которые сегодня днем получил в антикварном магазине за бельгийский гарнитур: колье с изумрудами и серьги с бриллиантами. Ровно тридцать тысяч долларов. Пересчитав деньги, разделил их на две неравные части. Все по справедливости. Двадцать тысяч – доля Бирюкова. Это он сумел зубами вырвать заказ на оформление фойе Дворца культуры, он делал эскизы, утрясал все проблемы с прежним руководителем комбината минеральных удобрений, согласовывал варианты набросков. Десять тысяч – для Павла Ершова, ассистента, который помогал расписывать стену фойе. Через несколько дней он вернется из Краснодара, где гостит у тестя, и получит свои деньги.
Рассовав деньги в два конверта, Бирюков засунул их между словарем художественных терминов и кратким географическим справочником. Здесь же, в секретере, стопкой лежали фотографии Дашкевича, растянувшегося на гостиничной койке в обнимку с проституткой по имени Марго. Пожалуй, карточки можно порвать и выбросить. Впрочем, пусть пока полежат. Кто знает, чего ждать от Дашкевича. Фотографии могут пригодиться.
Бирюков запер секретер на ключ, погасил свет и лег спать.
* * *
После обеда в камере «Матросской тишины» чувствовалось какое-то необъяснимое оживление. Николай Осадчий сидел на нижней шконке возле перегородки, за которой булькал неисправный бачок унитаза, и прислушивался к чужим разговорам, ловил каждый звук.
Здешний авторитет по кличке Профессор, щуплый преклонных лет мужчина, всегда неразговорчивый и мрачный, долго шептался в углу с неким Пиночетом, бритым наголо амбалом, на затылке которого была выколота фашистская свастика. Осадчий, хоть и отмотал на Украине два коротких лагерных срока, в «Матросской тишине» был чужаком, едва ли не фраером, который мог приблизиться к Профессору лишь, когда тот поманит пальцем. Но Профессор не баловал сокамерников своим вниманием. Пиночет же нагонял на окружающих ужас. Никто не знал, что написано в его обвинительном заключении, хранившимся в кармане спортивных штанов, но и без очков видно, что на молодце висит не одно мокрое дело. Пиночет был единственным человеком из камеры, кого уводили в следственный кабинет в наручниках и там на время допроса пристегивали к столу.
Сегодня, закончив перешептываться с Профессором, Пиночет, молча ухватил за майку и скинул с верхней шконки какого-то лоха. Забравшись на его место, отвернулся к стене и прохрапел до вечера.
После ужина на нижнюю шконку присел Саша Лобов, молодой человек, востроносенький и щуплый, с которым у Осадчего завязалось что-то вроде дружбы. Лобов обвинялся в убийстве батюшки, служившего в одном из подмосковных приходов, и хищении церковных ценностей. Ночью возле храма, откуда вор пытался вынести несколько икон и серебряную купель, неожиданно появился священник, и сдуру попытался остановить злоумышленника. Лобов бросил на землю корыто и доски, выхватил из-за пазухи нож с длинным трехгранным клинком и нанес попу несколько сквозных ранений в грудь. Наутро священника в рясе, насквозь пропитанной кровью, привезли в районную больницу, там он и скончался, не приходя в сознание.
Лобова задержали, когда тот пытался после окончания футбольного матча в Лужниках сбыть иностранцам почерневшие от времени иконы. Где находится оклады икон, украшенные драгоценными камнями, и куда делась старинная серебряная купель, следствию установить не удалось. Здесь, в камере, Саша Лобов рассказывал, что сам некогда учился в семинарии, откуда был изгнан то ли за вольнодумство, то ли за воровство. К месту и не к месту, даже справляя большую нужду, он поминал Господа Бога. Суд над Лобовым уже состоялся, но чудесным образом бывший семинарист избежал этапа и зоны строгого режима. Эксперты института имена Сербского определили, что он невменяем, то есть страдает тяжелой формой шизофрении. Со дня на день Лобова должны были перевести из «Матросской тишины» в психушку закрытого типа. Осадчий рассудил, что у молодого человека есть на воле влиятельные друзья или очень богатые родственники.
Лобов не был психом, но мучался глубоким надсадным кашлем, харкал в унитаз мокротой с кровью. За прошлую неделю он дважды терял сознание от жары. И вертухаи за ноги вытаскивали бывшего семинариста в коридор, чтобы там, лежа на бетонном полу, он мог отдышаться и придти в себя.
– Кушать хочешь?
Лобов и, не дожидаясь ответа, вложил в ладонь Осадчего ломоть хлеба, покрытый тремя кружками колбасы.
– Спасибо, я отдам, – поблагодарил Осадчий.
Неделю, как он отправил матери письмо, просил собрать ему дачку: соленого сала, сушеной рыбы и папирос без фильтра. Стыдно ему, здоровому лбу, сидеть на подсое у молокососа Лобова.
– Ну, и дела творятся… Жуткие, Господи помилуй. С воли в соседнюю камеру пришла малява.
– Что за малява? – равнодушно спросил Осадчий, перемалывая зубами жесткую колбасу.
– Сегодня ночью одного фраера кончать будут, – Лобов показал большим пальцем себе за спину. – Ну, в той камере, через стену…
– То есть как это, кончать? – Осадчий поперхнулся куском.
– Натурально кончать, во имя отца и сына и Святого духа, – сказал Лобов. – Тот фраер много болтал на предварительном следствии. И вообще… Кому-то на воле он очень не нравится. А тюремная почта, слава Богу, работает лучше московского телеграфа.
– Болтал на следствии? – переспросил Осадчий. Он снова ощутил себя полным ничтожеством. Впервые попав в большую московскую тюрьму, он, как ни старался, не понял здешних порядков. – И за это кончать?
– А что ему, задницу расцеловать? Прости Господи.
– За болтовню не кончают.
– Это ж не я так решил, – ответил Лобов. – Господи, спаси. На воле решили. Семье того мужика, кто исполнит смертный приговор, переведут большие бабки. Очень большие. А ему самому обещают шикарный подогорев, за то, что возьмет на душу такой грех. Дадут все, чего он захочет. Жратва, деньги, – это само собой. Даже циклодол, чтобы чувак торчал целыми днями. И ни о чем таком не вздыхал. Ну, за такие блага кто хочешь кровью испачкается. Любой гад, прости Господи.
Осадчий дожевывал колбасу и ждал, когда мужик, отсыпавшейся на нижнем ярусе, освободит место и можно будет спокойно лечь и вздремнуть. Минута текла за минутой, темнота за окном сгущалась. Осадчий ждал и думал о том, что сам наболтал лишнего прокурорскому следователю. Рассчитывал на поблажки, на одиночную камеру, наконец, на то, что заседатели скостят срок. Но Липатов как сквозь землю пропал, Осадчего не выдергивали на допросы вторую неделю. Видимо, новые показания от него уже не требуются. Осадчего выжали, как тряпку, и заткнули сюда, в эту душегубку, общую камеру с ее волчьими законами.
Последние дни, проведенные среди уголовников, в основном тупых бытовиков, показались вечностью. Гнетущая августовская жара сменилась дождями, которые не принесли облегчения. В камеру, рассчитанную на двенадцать рыл напихали двадцать восемь человек, которые были вынуждены спать посменно на двухъярусных нарах. В воздухе висели нездоровые миазмы, пахло нечистотами, немытыми мужскими телами и хлоркой. Осадчий с нежностью вспоминал девятый тюремный блок, свою одиночку, где дышалось легко, а в горло лезла даже несъедобная баланда. И думал о том, что нужно набраться сил, пережить пару трудных дней и ночей, а там легче станет. Шли разговоры, что днями будет большой этап. Едва ли не треть населения камеры, человек десять, уже осужденных, разбросают по пересыльным тюрьмам. И дышать станет легче.