Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ефим выпил водку и тут же налил еще.
— Запил я, девочки, — продолжал он. — Сначала не сильно, а потом все больше и больше. По первости Тонька терпела, а потом упрекать стала: мол, что я за мужик такой, водку жрать силы и здоровье есть, а работу хоть какую-то найти… — художник махнул рукой. — А в один из запоев был мне голос…
Тут я вздрогнула и не на шутку испугалась. Ефим уже почти всю бутылку выкушал, а ну, как ему опять голос явится? И еще неизвестно, что этот голос может наговорить! На всякий случай я посоветовала себе держаться настороже и придвинулась поближе к Клавдии.
— Он мне вещал, — возбужденно продолжал Ефим, — что при рождении господь поцеловал меня в руки и в глаза!
Художник победоносно переводил взгляд с меня на Клюквину и обратно.
— Зачем? — испугалась я.
— Ты не понимаешь?! Если бог при рождении поцелует младенца в лоб, тот будет ученым или писателем. Гениальным, разумеется. В уши — музыкантом, в ноги — танцором, ну, и так далее… Меня он поцеловал в руки и в глаза, поэтому я и вижу мир не так, как остальные люди, и отображаю все виденное на своих картинах!
У меня мелькнула мысль: интересно, что будет с человеком, если бог приложится к его мягкому месту? Я быстренько отогнала от себя эту крамольную мысль и присмотрелась к Ефиму. Он заметно преобразился: глаза возбужденно блестели, губы раздвинулись в улыбке, сильно напоминавшей оскал, а кулаки сжимались и разжимались сами собой. Я еще плотнее прижалась к Клавке. По-моему, происходящее ее не пугало, а скорее, забавляло.
— А как домашние отнеслись к вашему… хм… внезапно проснувшемуся таланту? — мягко поинтересовалась она.
Ефим покосился на сестру взглядом одичавшей собаки и угрюмо сообщил:
— Колька в армии был, а Тоню я убил.
После этого сообщения мне очень захотелось немедленно уйти от гостеприимного художника. Клюквина тоже слегка побледнела и тихо уточнила:
— К-как это?
Речь Ефима стала путаной, но все же я попытаюсь сделать перевод с полубреда на нормальный русский.
Итак, мой жених, ныне покойный Николай, дослуживал последние месяцы в ВДВ, когда умерла его мать. «Надорвалась по-женски», — заявил Ефим. Оно и понятно: несчастной женщине приходилось тащить на себе запойного мужа, возомнившего себя гением, и мало-мальски помогать сыну. Здоровья Антонины, к слову, немолодой уже женщины, не хватило на такую жизнь. Думаю, смерть, как это ни кощунственно звучит, стала для нее избавлением. Коля, отслужив положенный срок, застал отчима за очередным «шедевром». Нельзя сказать, что Ефим творил — он спал мертвецким сном пьяницы возле мольберта. Николай навел относительный порядок в квартире, приготовил кое-какой ужин и стал поджидать, когда проснется отчим. Он проснулся с дикой головной болью и, увидев на кухне пасынка, решил, что это — белая горячка. Только убедившись в обратном, Ефим пьяно заплакал и поведал Николаю и о смерти матери, и о внезапно открывшемся таланте.
— Сейчас, сынок, сейчас, — суетился Ефим, таская свои полотна, — ты убедишься… Ты скажешь мне правду! Теперь мы им покажем! Антонина вот не дожила до счастья! Ах, ты ж глянь, сынок вернулся!
Увидев картины отчима, Коля примерно с минуту тяжело молчал, потом поднялся и слегка двинул ему в челюсть.
— Мудак ты, Ефим! — произнес он и ушел к себе в комнату. Ефим отчетливо слышал, как ключ дважды повернулся в замочной скважине.
С тех пор они так и жили: Коля отдельно, Ефим отдельно. Время от времени между ними происходили стычки. Как ни крути, а отчим — не чужой для Николая человек, и смотреть, как он пропадает, было невыносимо. Сначала Коля пытался разговаривать с Фимой, пробовал внушить ему, что никакого таланта нет и нужно идти работать. У них в недавно открывшемся спортивно-оздоровительном центре было место смотрителя на стоянке. Ефим считал, что пасынок завидует, становился в позу и вещал о поцелуях господа. В конце концов Колька плюнул и, начертав на кухонной стене уже знакомую надпись, собрался и ушел к брату Антонины — Пашке.
К моменту окончания рассказа Ефим допил водку и теперь сидел, беспокойно ерзая на табурете и буравя нас с Клавкой многозначительным взглядом.
— Девчонки, так что насчет картины? — заискивающе улыбнулся он. — Знаете, я готов вам ее подарить… Рублей за триста…
Я поняла, что мужику требуется «догнаться», поэтому достала из кармана две сотни и положила их перед Ефимом.
— Извините, — смущенно улыбнулась я. — Это все, что у нас есть.
Художник напрягся, а потом махнул рукой:
— Эх, ладно! Для вас ничего не жалко!
Фима подскочил и скрылся в комнате. Через полминуты он снова возник перед нами с картиной в руках, укутанной в темное покрывало, и радостно защебетал:
— Я провожу вас, барышни. Уже поздно, не дай бог, кто позарится…
Я с трудом представляла себе, кто может позариться, как сказал Фима, на двух девиц бомжеватого вида с какой-то непонятной штуковиной в руках. Подозреваю, что художник навострил лыжи в ближайший ларек за очередной дозой сорокаградусного тонизирующего напитка.
Уже в коридоре, натягивая на себя старую куртку с протертыми локтями, Ефим захихикал:
— А Колька-то до сей поры кладами пиратскими бредит! Как-то раз он вернулся с работы и сразу в душ. А я, не будь дурак, заглянул к нему в комнату. Колька-то ее не запер по оплошности. Должен же я знать, чем мой сын дышит! — патетически воскликнул Фима, а мы с Клавкой торопливо закивали: мол, понимаем ваше родительское чувство и даже где-то его разделяем. — Ой, девоньки! На столе старинная карта лежит, на ней что-то написано и красный крест нарисован. Место, стало быть, где клад зарыт! А рядом — лист бумаги. Я пробежал его глазами. Ну, смех! Испанские сокровища, португальские… Что ж поделаешь, коли господь его не целовал!
Хозяин оделся и теперь нетерпеливо топтался возле двери. У подъезда Ефим торопливо с нами простился, забыв об обещании проводить нас, и ходко затрусил к палатке, огни которой призывно мигали неподалеку.
Теми же путями, какими добирались сюда, стараясь держаться в тени, мы с Клавкой поспешили восвояси. Всю дорогу я пыталась убедить Клюквину выбросить шедевр Ефима.
— Зачем он нам нужен? — зудела я в ухо сестре. — У меня эта «Демократия» вызывает только тошноту. И куда, скажи на милость, ты ее приткнешь? Выброси, а? Христом богом прошу!
— Ты ничего в искусстве не понимаешь, Афанасия, — пыхтела Клавка. — Все великие живописцы при жизни не были признаны. Скитались, нищенствовали, терпели насмешки. Вспомни, к примеру, Ван Гога…
— Это который себе ухо отрезал?
— Ага. Так вот. Голодал он, страдалец. Да и с головой у него не все в порядке было. Вот и пытался картинами на пропитание заработать. А теперь его картины миллионы долларов стоят!
— Мы столько не проживем, — успокоила я сестру. — Пока эту «Демократию» захотят купить за миллионы, если, конечно, захотят, наши внуки ее на помойку выбросят!