Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В них нередко видишь и страх: неприкрытый, животный. Это страх даже не столько перед болезнью и перед страданием, что она может с собой принести, — но страх вообще перед жизнью. Пока мужчина был худо-бедно включен в житейский поток и плыл в нем как его часть, то ходя на работу, то ссорясь с женой, то ругая начальство или правительство, то выпивая с приятелями, — он мог особо не думать о своих отношениях с жизнью в целом: как, зачем, почему существует он в этом мире? Но стоит мужику выпасть из жизненного потока и очутиться в «больничке», на тощем матраце, под казенною простыней, так ему сразу покажется небо с овчинку. Бедолага поймет, до чего же он лишний, чужой этой жизни, которая так же неудержимо и равнодушно течет где-то там, за больничными стенами, как текла и тогда, когда он сам плыл в ее мутном потоке. А когда еще и старуха с косой замаячит неподалеку — так и вовсе ему, мужику, станет худо: впору, как одинокому волку, завыть на луну. В бесприютности голых больничных палат и в тоске бесконечных больничных ночей открывается горькая правда о том, что мы, мужики, откровенно сказать, не нужны ни самим же себе, ни жизни, которая нас поманила, потом увлекла, привязала к себе, а потом, как неверная женщина, бросила на произвол судьбы.
Да, когда-то мы были нужны и желанны — когда были молоды и неутомимы, когда могли восхищать, побеждать, доставать с неба звезды, работать и зарабатывать, — но это все были как бы не мы, а те подвиги и достижения, что совершались при помощи наших мускулов, воли, ума — или нашего безрассудства. А вот сами-то мы, как мы есть — вот такие, какими мы стали в больнице, на этой неряшливой койке, — кому мы такие нужны?
Мысль о том, что мужчины по своей, как сказал бы философ, онтологической роли есть нечто лишнее и дополнительное, то, без чего природа и жизнь могли бы обойтись (и, кстати, прекрасно порою обходятся), — она становится очевидней в стенах больничной палаты, и печалью вот именно этой догадки бывают полны глаза тех мужиков, что встречают врача на обходе. И когда я чувствую эту печаль, в моей душе поднимается что-то вроде ответной волны: я и понимаю страдающих этих людей, и хочу им помочь — но вместе с тем сознаю, что унять неизбывную их тоску можно единственным способом: перестать быть мужчиной. Болезнь-то, допустим, мы как-нибудь вылечим (или хотя бы заставим ее отступить); но перед глубинной мужскою тоской мы, хирурги, бессильны — ибо сами являемся ее жертвами. И кто знает: не с ней ли в конечном-то счете сражаемся мы, когда надеваем стерильный халат и берем в руки скальпель? Ведь помимо того, что мы наводим порядок в разрезанном нами теле больного, мы решаем и собственную проблему: снова и снова, с каждым разрезом и швом, с каждой затянутой лигатурой словно доказываем, что еще нужны этой жизни и играем в ней некую важную роль. Возможно, да и скорее всего, это тоже всего лишь иллюзия — и жизнь легко обойдется без нас с вами, склонившихся над операционным столом; но с этой иллюзией нам самим легче жить и легче выдерживать приступы злой тоски, терзающей в бессонные ночи любого мужчину.
Удивляет другое — то, что нас, таких, все-таки любят. Нас, ненужных и лишних, уже отыгравших свои геройские роли, уже одержавших свои печальные победы и потерпевших все те поражения, что были нам суждены, нас, уже оказавшихся в этих больничных палатах, — нас любят даже таких. Посмотрите, как через мужскую палату течет непрерывный поток матерей, жен, подруг, дочерей, внучек — женщин, которые любят и не оставляют нас даже в нашем ничтожестве. Вот это и есть настоящее чудо: то, чего быть не должно — но что все же явлено в мире и что позволяет мужчинам терпеть тоску бесприютных больничных палат.
Наставники
Так и хочется начать пушкинскими словами: «Наставникам, хранившим юность нашу…»
Конечно, таких людей, как те, с которыми мы начинали, больше не будет: мельчающая современность просто-напросто неспособна родить личности такого масштаба, какими были наши наставники. Да и сама жизнь лет тридцать назад была совершенно иной. Шли последние годы советской империи, и еще сохранялись традиции и сам дух классической государственной медицины. А они, в свою очередь, проистекали из медицины земской, из тех времен, когда работа врача несла в себе черты подвига и жертвенного служения, а не просто являлась популярной профессией, позволяющей при удачном раскладе зарабатывать деньги.
Впрочем, в самой-то врачебной среде общались, как правило, запросто и без пафоса. Когда мы с моим другом Алексеем Агамирзовым — хирурги-интерны, только что окончившие институт и практически ничего не умевшие, — появились в ординаторской хирургического отделения, мы вмиг очутились словно в компании старых добрых друзей. Причем эти друзья показались нам старыми в самом прямом смысле слова: большинству наших наставников было лет по пятьдесят — а это в глазах молодости уже почти старость. Разумеется, запанибрата мы с ними не общались — напротив, с каждым днем возрастало наше и уважение к ним, и восхищение ими, — но все равно нечто дружески-теплое, доброжелательное неизменно присутствовало меж нами. Мы с Алексеем почувствовали, как в одночасье влились в большую, веселую хирургическую семью. Рассказ об этой семье будет неполон и недостоверен, если не назвать хотя бы некоторых из наших славных отцов-командиров (а именно так мы порою к ним обращались) по имени. Вот я и займусь сейчас поминальною перекличкой: ведь большая часть