Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, мы забежали вперед: до пересечения красной черты нас ждет раздевалка. Думаю, что не в одной нашей больнице белье, которое надевают хирурги, часто ветхое и дырявое, стираное-перестираное сотни раз и напоминающее нищенские лохмотья. Но странное дело: сбросить привычные джинсы с футболкой и облачиться вот в эти драные и безразмерные порты и рубахи всегда приятно. Нередко, когда я оказывался внутри этого нищенского тряпья, мне представлялись ополченцы-солдаты, надевшие чистое «смертное» перед решительной битвой. И хоть нас ждет не Бородинское поле — но все же и эта одежда, возможно, вот-вот будет мечена кровью.
Не смутное ли ощущенье того, что ты, в этих вот полотняных штанах и рубахе, выходишь на самый край жизни — туда, где она касается смерти — и вызывает в тебе глубинное успокоение? Словно ты наконец сбросил лишнее и остался при самом необходимом; словно только в этой одежде ты совершенно таков, каков есть — и каким, надо думать, предстанешь и перед последним Судом. А что, в самом деле: не в таких ли вот точно обвислых портах и рубахах мы с вами будем топтаться у тесных и охраняемых строгим ключником врат? Впрочем, мы пока живы, и нам пора идти мыться. Бахилы, надетые на ноги, мягко шуршат по красной черте — и вот мы в предоперационной. Первое, что здесь видишь, — это ряд раковин с блестящими локтевыми кранами. Толкнешь такой кран — и вода зашумит напряженной струей; ее шум и брызги всегда бодрят и успокаивают одновременно. Вообще, бодрость в сочетании с успокоением — главное, что приходит к тебе в оперблоке. Объяснить это сложно — да и надо ли все объяснять? — но самые полные и живые из тех состояний, что я когда-либо испытывал, были сотканы именно из противоположностей — но не подавлявших, а укреплявших и дополнявших друг друга. И вот здесь, в предоперационной, над туго шипящей струей воды, которую не успевает сглатывать горло раковины, это бодрящее успокоение наполняет тебя, пока ты, не торопясь (точнее, стараясь не торопиться), намыливаешь руки. Они сноровисто-быстро потирают друг друга, и мыльная пена вспухает меж скользких пальцев. Блестящие мокрые руки кажутся моложе, чем были недавно. Ну да: ведь они сбросили вместе с мыльной пеной свою прежнюю — грязную и постаревшую — оболочку.
Но вот руки вымыты и высушены салфеткой — и пора обрабатывать их антисептиком. Я на своем веку перевидал много способов и средств обработки рук. Это и спирт, и муравьиная кислота (в тазик с которой руки погружались ровно на две минуты — и ты нетерпеливо поглядывал на тонкую желтую струйку в песочных часах), и раствор йода, после которого пальцы делались желтыми, как у китайца, и хлоргексидин, и еще много всякого-разного, что придумали химики. Названия теперешних антисептиков я даже не запоминаю: просто-напросто пару раз нажимаю локтем дозатор, а потом втираю в ладони, предплечья и пальцы парфюмерно-пахучую жидкость. Когда руки вымыты и обработаны, осторожно вносишь их в операционную, опасаясь, как бы что не задеть.
Но оставим на время руки в покое и оглядимся вокруг. Первое, что видишь в операционной, — конечно же, стол. Сейчас на нем лежит пациент, и его грудь вздымается и опадает в такт мерным вдохам наркозного аппарата. Вообще-то, операционный стол больше похож на кровать — вот здесь изножье, а там изголовье, — тем более что больной на нем спит, погруженный в наркозные грезы. Операционный стол всегда начинен различной механикой и электроникой — и может, как робот-трансформер, принимать разные виды и положения. Но важно другое: за годы работы этот стол бывает настолько обильно полит человеческой кровью, что этим напоминает языческий жертвенник. Только жертву здесь не убивают, а пытаются, наоборот, спасти — чтобы снять со стола непременно живой, пусть и пролив часть ее крови. Возможно, еще и поэтому к операционному столу относятся с уважением. Ни вальяжно облокотиться об операционный стол, ни тем более легкомысленно вспрыгнуть-присесть на него как-то даже и не придет в голову. Нет, на этот стол только ложатся — или стоят над ним, склонив головы.
Что мы видим еще? Вот столик операционной сестры: сейчас, пока не началась работа, аккуратные стопки салфеток на нем белоснежно чисты, а ряды инструментов нарядно сверкают. Вот столик анестезистки, на котором в наполненных шприцах хранятся виденья и грезы, что скоро вольются в вены больного. Вот аппарат для наркоза, со всеми его циферблатами, трубками и мониторами. А вот еще один непременный участник любой операции: большой таз для мусора. Когда хирург бросает в него пропитанные кровью салфетки, ему лучше не промахиваться, если он не хочет услышать недовольное ворчание подтирающей пол санитарки.
А современная операционная — та вообще заставлена множеством мониторов и эндоскопических стоек, аппаратурой слежения и обратного переливания крови, установками климат-контроля и еще бог знает чем: жалея бумагу и время, я не стану описывать все это подробно. Но вот что интересно: в операционной, несмотря на обилие и разнообразие всевозможной «начинки», всегда как-то пустынно и гулко, торжественно и немного тревожно. Пожалуй, лишь в храмах царит подобная гулкая пустота — и возникает неотвязное чувство, что, кроме участников операции и распростертого на столе пациента, здесь незримо присутствует кто-то еще. Как его имя и что он здесь делает, я сказать не берусь; но когда над столом бесшумно вспыхивает наклонный диск осветителя с дюжиной ярких лампочек в нем, кажется, будто этот незримый свидетель всего, что свершается здесь, вдруг распахнул свой всевидящий глаз…
Операция
Как ни странно, операционная — едва ли не самое спокойное место на свете. Да, я все понимаю и ничего не забыл — ни суматохи, что начинается здесь, когда на каталке завозят тяжелого экстренного больного; ни раздраженного крика хирурга, когда сестра подала ему не тот инструмент; ни хлюпанья прибывающей в ране крови, когда засорился отсос и приходится чуть ли не отчерпывать кровь ладонями; ни зажима, со звоном упавшего на пол (зажима, на который сестра тут же спешит наступить, потому что все верят в примету: упал со стола инструмент — жди еще