Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рычала поземка, отгоняя меня от добычи. Увидела во мне соперника? Я прошел мимо, не останавливаясь.
Какое мне дело?
Собака, поземка — вряд ли они были причиной тому, что меня повело. Мир качнулся, утратил резкость. Близость смерти давно не тревожила меня: привык, смирился, принял как неотъемлемую часть работы. Приступы, подобные этому, начались в середине ноября и накатывали раз в две недели, затем чаще. Голова шла кру̀гом, зрение сбоило. Контуры окружающей действительности становились зыбкими, картонными, ненастоящими, а за ними проступало нечто большее, важное, и казалось, надо сделать шаг навстречу, всего один шаг, ну может, два или три, и рассмотришь, прикоснешься, оставишь прошлое за спиной, как змея оставляет сброшенную кожу…
Потом все проходило. Вот как сейчас.
Я понимал, что это значит. Не я первый, не я последний.
Избавляясь от остатков головокружения, я побрел дальше, во двор. Уставился на высотку, изуродованную давним прилетом. Взгляд еще не вернул былую остроту, но и так было видно: три квартиры на седьмом этаже открыты нараспашку. Внутри, в бесстыже выставленной на всеобщее обозрение наготе частной жизни, вскрытой приходом войны, как банка сардин вспарывается консервным ножом, что-то шевелилось, вздрагивало, забивалось в дальний угол.
Я знал, что это. Кто это.
Ветер, вцепившись в край, трепал выстуженную штору. Чувствуя себя шторой, которую треплют без малейших признаков жалости, я зашел в подъезд и потащился наверх по лестнице.
Лифт, естественно, не работал. Да и не для меня они теперь, эти лифты.
Внешняя стена дома, начиная от шестого этажа, была разрушена. Зима без спросу лезла в проломы, задувала вьюгой, наметала кучи снега, местами взявшегося мерзлой коркой. Частично была разрушена и лестница: почему-то вдоль, а не поперек. Узкая полоса уцелевших ступеней соседствовала с бессмысленной памятью о второй половине этих же ступеней, обвалившихся вниз, в темную дышащую пропасть. Вероятно, раньше тут были перила. Ну, раньше везде много чего было.
Не надо вспоминать.
Пролетом выше, на лестничной площадке стоял он, Чаленко Валерий. Зеленая куртка, вязаная шапочка. Серьезное лицо, густые брови. За спиной мальчишки в разрушенной квартире ничего не шевелилось. Вглядывайся, не вглядывайся: ничего, никого. Но я знал, чуял: все, кто раньше был там, до сих пор там. Прячутся, хоронятся по углам.
Боятся.
Страх — это сейчас главное в их существовании.
* * *
Когда началась война и прилетели первые ракеты, станции метро превратились в бомбоубежища. Поезда какое-то время ходили по инерции, но быстро перестали. Люди шли семьями, потоком вливались под землю, ища если не спасения, то хотя бы временной безопасности. Мужчины, женщины, дети, старики, младенцы. Собаки, кошки, хомяки, попугайчики.
Метро? Ноев ковчег.
Ковчег стоял на вечном приколе. Его обживали: кто как может. Везунчики обустраивались в вагонах поездов. Сидения превращались в койки, туда клали больных и престарелых. Остальные устраивались на полу, на сумках с вещами. Позднее натащили всякого — карематы, подстилки, одеяла, какие-то невообразимые пледы в два слоя. Ну, это когда в вагонах закончилось свободное место, и люди стали селиться прямо на станциях.
Временная безопасность? Нет ничего более постоянного, чем временное.
Городские власти организовали подвоз еды. Сперва бесплатный хлеб, дальше — больше. Те из обитателей метро, кто посмелее, выскакивали наружу, в город, спешили домой, втягивали головы в плечи, прислушиваясь к разрывам. Возвращались, на скорую руку готовили, что придется, лишь бы горячее — и тащили обратно, семьям, оставшимся под землей.
На такое решались не все.
Кое-кто не выдерживал, возвращался в покинутые дома насовсем. Говорил: хватит. Прилеты? Значит, я умру там, где прожил свою жизнь. Другие вовсе переставали подниматься наверх, замыкаясь на переполненных станциях, в безумной, ставшей привычной толчее, как моллюск в раковине. Неделя, месяц, два месяца. Страх созревал в людях ядовитой жемчужиной, косился белым слепым глазком. Там смерть, говорил страх. Там ужас. Где там? Наверху. Здесь безопасно, сюда даже взрывы долетают глухим сотрясением. Кормят, поят, есть где зарядить телефоны. Работают туалеты. При необходимости есть шанс уйти в тоннель, там еще тише. Здесь жизнь, хорошо, не жизнь, а некий суррогат жизни, к которому можно привыкнуть, если постараться.
Старайся, понял? Сиди здесь.
Нет, я не осуждаю их, переставших покидать убежище, отказавшихся это делать. Кто я такой, чтобы осуждать? Бесстрастно и отстраненно я фиксирую наличие этих несчастных, исковерканных войной людей, как некий факт, требующий, чтобы его учли, поставили в одну шеренгу с другими фактами, обустроили систему взаимосвязей — и сам себе лгу, что делаю это бесстрастно и отстраненно.
В середине весны перед городскими властями встала серьезная проблема. Война войной, но пришло время запускать метро по новой, как транспортное средство, а не приют для беженцев. Сделать это в ситуации Ноева ковчега было невозможно. Вагоны, превращенные в общежития, требовали ремонта и капитальной уборки — особенно резко вопрос встал в условиях общего дефицита вагонов, возникшего после прицельных бомбежек депо.
Станции необходимо было освободить, отправив людей по домам.
Не буду говорить, какой ценой это далось. Убеждали, разъясняли, ругались; случалось, действовали силой. Приостанавливали снабжение бесплатной водой и провизией, по громкой связи уведомляли о пунктах выдачи гуманитарной помощи в городе. Самых упрямых не трогали, ждали, пока уйдут сами. Так или иначе, в конце мая, ровно через три месяца после начала войны, первые поезда двинулись в путь по темным кишкам тоннелей.
Интервал движения: тридцать минут. Пятнадцать минут. Десять. Семь. По всем направлениям, кроме конечного участка Холодногорско-Салтовской линии и станции «Госпром», работавшей только как пересадочный узел. Ага, пустили конечный участок. Ага, и на пересадке заработало.
Все, порядок.
К чему это я? Нет, речь не о метро. Метро — пример, аналогия, чтобы стало понятнее. Я о людях. И даже не о живых.
Война — это смерть. Множество смертей. Не знаю, как умирают солдаты, мне не довелось побывать на фронте. Но здесь, в городе, гражданские умирали по-разному. Большинство — обычно, как все, не о чем рассказывать. Они уходили, с ними прощались. Но случались исключения…
Кое-кто после смерти не соглашался уходить. Как те, кто наотрез отказывался покинуть метро, казавшееся единственным островком безопасности в убийственной круговерти, они отказывались покидать свои квартиры. Их тела зарывали на кладбищах или сжигали в печи крематория, но это не убеждало бедняг в необходимости тронуться в путь. Они даже не интересовались судьбой собственных тел. Нет, они забивались в опустевшие жилища, прятались там, лишь изредка выбираясь наружу, как правило, не дальше двора или конца улицы, на которой обитали при жизни. Чтобы убедить их покинуть убежище — вернее, место, которое они считали убежищем, отчаянно цепляясь за последнюю соломинку — требовалась куча усилий.
Уговоры. Объяснения. Применение силы.
Каторжный труд.
И вы еще спрашиваете, чем занималась все это время наша спасбригада? Да, конечно, вы не спрашиваете. Это я так, в запале.
Проще было бы оставить несчастных в покое. Но дома восстанавливали, в квартиры возвращались живые постояльцы, а проживание бок о бок с такими соседями — дело тяжелое и небезопасное. Временами это приводило к непоправимым последствиям. Даже если квартиры и продолжали пустовать, честно