Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из окна нового дома он смотрел на листья магнолии, на луг покатого склона. Он читал, как и все, Ницше, Хайдеггера и их итальянских, французских, американских популяризаторов. Но, как он ни пытался, ему не удавалось видеть только листья. Конечно, он мог различать их, даже пересчитать, один за другим. При каждом порыве ветра магнолия показывала их с глянцевого лица и изнанки.
Ярко светило солнце. Острые пики осоки, стебли редких подсолнухов, длинные ножки желтых ромашек были хорошо видны по ту сторону изгороди, на соседнем гребне холма. Они колебались от дуновения ветра, и тогда между ними появлялись голубые полоски неба. Всякая вещь должна была существовать в себе и для себя, в собственной казуальности, без связи с другими, обреченная на смерть. Идея, что вещи объединены какой-то связью, уносимы одним потоком, направляющим их к концу, совершенно произвольна. Изъян человеческого мозга, больного культурой, нуждающегося в смысле и в истории, отклонившегося от западной метафизики. Единственное становление — то, что происходит с каждой молекулой, — в вечном возвращении каждого атома на свои круги: вертушка смерти.
А для взгляда, смотрящего в окно, листья соединяются в широкий зонт магнолии. За изгородью, травы и цветы на склоне, земля полей, лесные заросли в низине, черная линия кипарисов на холме неизбежно складываются в пейзаж. Потребность понимания так же мотивирована, как и сознание ничто. Целое так же необходимо, как и деталь. Возможно, даже рассматривать листья каждый по отдельности — всего лишь хитрость, самоуправство разума и культуры, следовательно, выбор, такой же пристрастный.
Нет, любой, кто бы ни посмотрел на листву, не мог видеть только листья. Он снова поднял голову и устремил свой взгляд за магнолию. Желтая полоска дороги отделяет темную зелень виноградника от плотной массы леса: так аккуратный шахматный порядок полей — желтые квадраты уже сжатой травы, черные квадраты обработанной земли, зеленые квадраты виноградников — спасает от пышного роста диких трав и растений. Между квадратами виноградника и леса вьется светлая дорожка. Оттуда можно проследить, с левой стороны, куда она ведет, до самых красных крыш стоящих группой домов. Этой дорогой трактор едет в поле. Дорога идет вдоль невидимого ручья, спрятанного в бледно-зеленой сени ив. И все же вода, несомненно, там есть, за гребнем кипарисов и наклонившимся зонтиком кривой сосны. Ведь ивы растут у воды. С другой стороны, справа, волнистая линия холмов прячет от взора маленький городок. Его не видно, но именно туда направляются автомобили, медленно двигаясь по шоссе, широкими кругами уходящему вдаль. Даже птицы, которые стрелой устремляются вниз, с крыш домов в заросли ив в долине, а оттуда — к деревьям дальнего леса, следуют заранее заданным и обоснованным траекториям: в полях они прикрепляют гнездо к кровле и летают от поля к ручью в соответствии с естественным порядком ограниченных материальных отношений.
Он ощущал потребность понять то, что он видел, и она диктовалась не самомнением, а желанием ограничить себя, признать узкие рамки человеческих связей и горизонт конкретных материальных отношений. Звезды на небе — знаки непознаваемых порядка или беспорядка, но созвездия составляем мы сами. Названия и очертания, которые мы им даем, не определяют никакой сущности, меняются от места к месту, от одной эпохи к другой, от культуры к культуре: Медведица, Колесница, Ковш; и все-таки, если вселенную затянет в бездонную воронку пустоты, кто сбережет их приметы, хотя бы и такие условные, преходящие, необоснованные, они веками служат ориентиром для человечества.
Каждый, влача свое существование, передает его потомкам. Между судьбой всех и каждого существует связь. Он всю жизнь искал ее и стремился укрепить. Нет, он не ошибся. Он лишь признал короткую цепочку общих обязательств. В этом не было ни гордости, ни высокомерия. Это была связь между двумя квадратами на шахматной доске полей, между порывом ветра и молниеносной вспышкой глянца магнолии.
Это была кровь. Красноватая кашица на подушке, матраце, пижаме была кровь. Кровь текла тоненькой струйкой из носа, пока он спал, промочила кровать, испачкала постельное белье.
В соседней комнате мать была в агонии. Оттуда слышалось неровное дыхание, прерываемое стонами, как будто всхлипывал безутешный ребенок, потом наступала томительная тишина. Жизнь вытекала наружу, как его кровь.
Сутками она лежала без сознания. Но ее рука судорожно сжималась и разжималась, царапая простыню, чуть выше брюшной полости.
В последний раз, когда она его узнала, она приподнялась на кровати, села, схватила его руку и, пристально глядя на него потухшими расширенными глазами, сказала: «Прости меня, прости меня», — и снова упала на кровать.
Он встал, снял наволочку и запачканное кровью белье, вымыл лицо, рот и щеки, как будто покрытые коркой. В этой кровати он когда-то спал подростком. В этой комнате в шесть утра мама будила его, приносила ему зажженную грелку и ставила под ноги, пока он заканчивал домашние задания, прежде чем отправиться в школу. Потом открывала ему дверь, смотрела, как он спускался по первому лестничному маршу, и захлопывала дверь только после того, как он скрывался внизу. И даже после, каждый раз, когда он приходил к ней, за несколько недель до болезни, она стояла у окна, махала ему сверху рукой, провожала глазами до поворота к остановке. Этот взгляд сопровождал его в пути, он носил его внутри себя, он был ему защитой, на протяжении долгих лет он давал ему силу и уверенность в себе в большом внешнем мире, а теперь он терял его навсегда. Прерывалась его связь с истоком, рвалась пуповина, связывающая его с жизнью.
Сводная сестра тоже встала и готовила кофе на кухне. Они говорили между собой, прислушиваясь к хрипу, доносящемуся из комнаты. «Когда я была девчонкой, — говорила сестра, — она была сурова ко мне. В школе просили назвать имена родителей, а я была дочерью NN. Когда требовалась подпись отца, каждый раз было так стыдно…»
Они говорили о том ноябре месяце, о каштанах, о матери, родители которой были горцами. Ребенком она жила на сваренных в кожуре каштанах и каштановых лепешках, на пистойских Апеннинах. Даже в последние годы ей нравилось собирать каштаны. Каждую осень в заранее условленное время они вместе ходили в рощи Лючерены, подбрасывали пятками корку каштанов, давили ее, наступая на них ногами, наклонялись и выбирали плоды каштанов, наполняя корзину. А затем жарили их или варили. «Без мамы, — сказал он, — мы не сможем пойти за каштанами в этом году. Это тоже теперь кончится».
В шесть лет она осталась без матери, умершей от испанки. Отец почти сразу же выставил ее из дома, чтобы снова жениться. Она жила у дяди с тетей, переехав с гор в город. Девушкой она, зарабатывая себе на жизнь, работала машинисткой. Ездила на службу на велосипеде. «Но когда она ждала ребенка, то почему не вышла замуж за твоего отца?» — спросил он у сестры. «Она разлюбила его. Они были помолвлены, но когда он узнал, что она ждет ребенка, сразу стал холоден, сдержан и заявил, что не любит ее больше и готов жениться на ней только из чувства долга. Тогда она отказалась вступать в брак только ради соблюдения приличий». Она одна растила незаконнорожденную девочку, бросив вызов предубеждениям. «Подумать только в какое время, в разгар фашизма. И тем более в Лукке», — говорила сводная сестра. «Но сколько страданий, и для нее и для меня», — добавляла она, прерывая тишину, в которой жалобные стоны, казалось, постепенно заполнили все углы комнаты. «Ты так никогда и не узнала своего отца?» — спросил он. Он заметил, что невольно понизил голос. «Нет, он даже не захотел меня увидеть, уехал в Америку прежде, чем я родилась, и с тех пор не объявлялся. Впрочем, так лучше. Предпочитаю не знать подобных типов». Она уже встала и, стоя перед раковиной, мыла чашки, вытирая их теми же движениями, которые он так часто наблюдал у мамы в том же углу кухни, теперь их повторяла ее дочь.