Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полный добрых намерений, искренне любивший свой народ, Карл VI вырос в преклонении перед памятью своего отца. Но в 17 лет он оставался порывистым и непоследовательным ребёнком; вероятно, уже начинала сказываться будущая психическая болезнь. Среда, сформированная Карлом V, могла опираться не на него, а только на его младшего брата, которого он нежно любил. Людовик Орлеанский, связанный личной дружбой со всем прежним окружением своего отца, стал непререкаемо первым лицом в Королевском совете.
Блестяще образованный, увлекавшийся науками и искусством, наделённый в то же время большим честолюбием, Людовик Орлеанский был человеком исключительно обаятельным. Его самые заклятые враги признавали, что под его обаяние почти невозможно было не подпасть (и объясняли это колдовством). При несомненном политическом размахе в этом человеке, который казался баловнем судьбы, было и столь же несомненное легкомыслие. Он страстно любил роскошь, тратил деньги не считая и вытягивал их из казны, заводил направо и налево любовные интриги, к огорчению своей очаровательной жены Валентины Висконти, которая была в него без ума влюблена. «Он держал при себе молодых людей, – рассказывает со слов своего отца Жан Жувенель дез-Юрсен, – подбивавших его на такие вещи, которых он иначе бы делать не стал». Жувенель-отец, начавший как раз в это время играть в правящей среде очень заметную роль, в полушутливой форме ему за это выговаривал, а герцог смущённо с ним соглашался и продолжал, конечно, по-своему. Нужно, однако, сказать, что забавы и любовные интриги не переходили некоторых пределов: даже враждебные ему современники, вроде анонимного монаха из Сен-Дени, признают, что достоинства он никогда не терял, и оргий и разврата в настоящем смысле слова за ним не знали. Ему случалось также заботиться об обездоленных людях явно даже вопреки собственному интересу: его лучший (в сущности, единственно серьёзный) историк Жарри доказал это документально. От отца он унаследовал глубокую религиозность, которая доходила у него до мистического экстаза; он неделями запирался в монашеской келье, всё в том же парижском целестинском монастыре, и эта келья так и числилась за ним постоянно.
В Королевском совете Людовика Орлеанского тесным кольцом окружили те из советников его отца, кто ещё был в живых, и их прямые выученики. Филипп де Мезьер опять начал давать советы из своей целестинской кельи (Людовик Орлеанский впоследствии назначил его даже своим душеприказчиком). Среди других людей этой группы – так называемых мармузетов – никто не был особенно похож на святого, некоторые нажили даже большие состояния за долгие годы государственной карьеры, но в общем это были люди честные, искренне трудившиеся на общественное благо. Они рьяно принялись наводить порядок в общественных делах, особенно финансовых, где после королевских дядей вообще ничего больше нельзя было разобрать. Они повезли молодого короля на юг Франции показать ему состояние страны, причём из всех принцев королевского дома сопровождал его в этой поездке только Людовик Орлеанский: дядей специально попросили не тревожиться. В Лангедоке, которым при регентстве управлял второй из дядей, герцог Беррийский, вскрылась такая картина, что Карл VI немедля свирепо расправился с дядиными администраторами.
Среда, подчёркнуто стремившаяся продолжать во всём линию Карла V, естественно приняла и в церковном вопросе его установку: признавать авиньонского папу, а в общем считать, что непогрешима вселенская Церковь в своей совокупности и она только и может решить вопрос соборно. В 1403 г. Людовик Орлеанский писал в своём завещании:
«Следуя заявлению моего возлюбленного отца, Короля Карла Пятого, и галликанской Церкви, я признавал папой Климентия, а после него Бенедикта, как и король, брат мой, и названная галликанская Церковь. Однако я, памятуя мудрость моего отца, ныне же и впредь заявляю, что подчинюсь всякому решению, которое будет по этому поводу принято вселенской Церковью».
Итак, впредь до соборного решения Людовик Орлеанский признавал Авиньон. И признавал его упорно, среди всевозможных кризисов. В разделившейся Европе такое признание могло завести далеко: как римский папа переговаривался с Англией и с Империей о крестовом походе против «схизматической» Франции, так авиньонский папа больше всего старался подвигнуть Францию на «прямое действие», т. е. вооружённой силой выгнать «узурпатора» из Рима и водворить туда его самого как законного. Если бы Карл V оставался в живых, вряд ли он мог бы поддаться на столь авантюрную мысль. Но были люди, с нею носившиеся при Карле VI; даже Филипп де Мезьер ратовал одно время за «прямое действие». Политически союз с авиньонским папством против римского давал Людовику Орлеанскому возможность вмешиваться в итальянские дела, с которыми он оказался связан через свою жену и через её отца, герцога Миланского Галеаццо Висконти; временами он мог даже мечтать о создании собственного королевства в Италии. Но за 9 месяцев до своей смерти, в марте 1407 г., когда стало действительно ясно, что авиньонский папа не держит никаких своих церковных обещаний и только разжигает смуту, Людовик Орлеанский всё же написал ему решительное письмо, которое уже ни с какой стороны не могло соответствовать его политической выгоде; при таком положении вещей, писал он Бенедикту XIII, «мои плечи уже не выдержат столь тяжкого бремени: необходимо, чтобы теперь весь мир увидал, что я не ошибся на Ваш счёт»…; «если Вы не поторопитесь проявить на деле Ваши благие намерения, боюсь, что слава этого великого дела (церковного примирения – С. О.) достанется другому».
Д’Айи и Жерсон, конечно, понимали отлично с самого начала, что «прямое действие» есть вредная и опасная затея. Из-за этого у них могли даже случаться осложнения с правительством, когда оно, через Людовика Орлеанского, оказывалось слишком связанным с авиньонской политикой: так случилось с Жерсоном, когда он в 1392 г. с особой резкостью выступил против «прямого действия». Но «прямое действие» всё равно оказывалось неосуществимым, а в остальном принципиального конфликта тут не было: вслед за Карлом V Людовик Орлеанский заранее признавал принципиально соборное решение, а Жерсон и д’Айи со своей стороны, считали вполне здравым покуда признавать Авиньон, потому что интересовало их не немедленное восстановление формального единства ради формального единства, а подготовка будущей реформы Церкви, которой созыв всеобщего Собора должен был положить начало. Авиньонский папа, как бы то ни было, превратился на деле в «своего рода примата Галлии, восседающего на левом берегу Роны», и они считали, как и Филипп де Мезьер, что было тяжкой ошибкой рвать с ним при таких условиях, которые повлекли бы не реформу Церкви, а простую капитуляцию перед Римом и восстановление тотальной теократии.
Но в 1393–1394 гг. возникает новый фактор: университетское большинство начинает категорически требовать отречения обоих «сомнительных» пап и избрания нового, «несомненного», а в случае надобности – применения самых решительных мер к обоим претендентам, и в первую очередь – к авиньонскому, чтобы вынудить его отречься.
В первый момент Жерсон и д’Айи пытаются сочетать проект созыва Собора с новым требованием отречения. Но очень скоро становится ясно, что речь идёт о совершенно разных вещах.
Университет требует немедленного и полного выхода Франции из под авиньонской юрисдикции, думая этим принудить к отказу хотя бы одного из претендентов на папство. Объявление нейтралитета, которого он домогается, должно свестись к немедленной организации французской Церкви на началах полной независимости – но только в качестве средства давления, в качестве временной меры, «допустимой лишь во время раскола, впредь до появления несомненного папы», как скажет в дальнейшем ректор университета Гийом Руссель.