Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вот какая чертовщина поднималась во Франции: все равнялись по Генту, и народ везде говорил, что гентцы – молодцы, отстаивают свои вольности… Всевозможные люди, особенно среди коммун, радовались их успехам, точно это было их собственное дело. Так было и в Париже, и в Руане».
Жан Жувенель дез-Юрсен сообщает, что при подавлении фландрской революции в руки королевского правительства попали «письма, посланные парижанами фламандцам, очень дурные и бунтарские». Идея Этьена Марселя о федерации коммун против монархии была жива.
Нужно при этом помнить, что все тогдашние европейские города были крошечными местечками по сравнению с колоссом, единственным на всю Западную Европу, каким был Париж. Как население Франции – приблизительно 20 миллионов – составляло почти половину населения Западной Европы и своей необычайной густотой создавало совершенно особые условия развития, качественно иные, чем в странах полупустых, так Париж со своими по меньшей мере 200 тысячами жителей представлял собою социологическое явление качественно иного порядка, чем английские или немецкие города, насчитывавшие самое больше по 10–12 тысяч населения, за единственным исключением Любека, который в это время, в зените своего экономического и политического могущества, дотягивал до 40 тысяч. Париж со своей крупной буржуазией, мощной, устойчивой и привыкшей ко всевозможным общественным делам, со своими многочисленными и беспокойными наёмными рабочими физического труда – «механическими», как тогда говорилось, – был готовым центром для общефранцузской коммунальной революции. И переход власти в руки Генеральных Штатов мог означать практически лишь гегемонию парижской демократии. События 1355–1356 гг. уже показали это с полной ясностью.
Но в событиях, которые назревают сейчас, в первых годах XV века, присутствует и новый элемент: революционное брожение Парижа впервые вдохновляется и руководится огромной интеллектуальной силой – Университетом. Та партия, во главе которой становится герцог Бургундский, в основном и есть не что иное, как блок университетской «элиты» с недовольными парижскими массами.
Бургиньонская пропаганда использует любые стимулы народного недовольства; но среди этих стимулов самый постоянный и самый мощный – налоговое бремя. Оно действительно тяжко, несмотря на блестящий экономический подъём, имевший место при Карле V и продолжающий сказываться до сих пор. Французский же обыватель не отдаёт себе отчёта в огромном росте государственных потребностей, вызванных главным образом бесконечной войной, непреходящей опасностью нового английского нашествия; обыватель продолжает считать, что власть должна по старинке обходиться одними только доходами королевских доменных земель, которых теперь хватает едва на одну двадцатую государственного бюджета. Как правило, он согласен платить в моменты, когда происходит английское нашествие; и возмущается, если его «стригут» на оборону в периоды, когда непосредственно военных действий нет. В его представлении деньги деваются неизвестно куда, и в известной степени он прав: в администрации несомненно крадут, крадут безбожно и чем дальше, тем больше; фактическое безвластие, борьба кланов, политический и связанный с ним экономический ажиотаж полностью деморализовали этот государственный аппарат, в своё время поднятый Карлом V на большую моральную высоту. Обещать снижение (или – ещё лучше – полное упразднение) налогов и расправу с теми, кто «крадёт королевское и народное добро», есть безошибочное средство найти сильнейший отклик в народных массах.
Но этого мало. Гитлер, кажется, писал в «Майн Кампф», что всякое настоящее революционное движение нуждается в таком противнике, который воплощал бы в себе всяческое зло. Для той пропаганды, которую бургиньонский блок бросает теперь в массы, таким воплощением всяческого зла является Людовик Орлеанский. Будучи исчадием ада во всех отношениях, он один виновен и в финансовой разрухе, и в народном обнищании. Всё экономическое недовольство, все требования упорядочить финансовое управление заостряются в одной лапидарной формуле; это и есть вторая половина боевого лозунга, который даёт нормандский хроникёр: «Заставить герцога Орлеанского дать отчёт в финансах королевства».
Герцог Орлеанский любил роскошь, тратил много и устраивал себе субсидии и дотации из королевской казны. Но казначейские документы совершенно точно устанавливают один факт, о котором бургиньонская пропаганда не упоминала: в течение всего этого периода борьбы за власть герцоги Бургундские, сначала Филипп, а после него Иоанн, брали из казны не меньше, а больше, чем Людовик Орлеанский. При этом герцог Орлеанский – ближайший к престолу член королевского дома – имел из всех королевских принцев наименьший личный доход: Карл V, наводя экономию под конец своего царствования, явно обделил своего второго сына, когда определял его апанаж[11]. В этом смысле Людовику Орлеанскому было даже более простительно добиваться дополнительных дотаций, чем другим принцам, которые все были богаче его и все брали безудержно. И если этот пример, преподанный сначала королевскими дядями, повёл к казнокрадству на всех административных уровнях, то несомненным фактом является, что не только наиболее работоспособная, но и наиболее честная часть французской администрации, оставшаяся от Карла V, в общем как раз держала сторону Людовика Орлеанского. Но тактически герцог Бургундский имел над ними то преимущество, что он умел везде и во всём учитывать агитационный момент.
Яркий эпизод разыгрался в первые же месяцы после смерти его отца. В марте 1405 г. герцог Орлеанский провёл ордонанс о новом налогообложении, «дабы противиться предприятиям английского узурпатора, всеми силами готовящегося к войне против нас и нашего королевства», – мотивировка вполне основательная: со времени захвата английского престола Ланкастерами тучи опять быстро сгущались на международном горизонте. Едва ордонанс вышел, как Иоанн Неустрашимый заявил публичный и громогласный протест: нельзя ещё больше облагать бедный народ, и в своих ленных владениях он этого, во всяком случае, не допустит. Протест вызвал такую суматоху, что взимание налога фактически провалилось. Вся программа действий бургиньонской партии уже содержится в зародыше в этом первом выступлении Иоанна.
Сделав свою заявку, Иоанн выжидает. Со времени смерти его отца власть в Париже как будто в руках герцога Орлеанского. Королева Изабо, недалёкая, занятая больше всего своими материальными интересами, а в политике озабоченная только выгодой своей баварской семьи, до смерти Филиппа Бургундского была его постоянным партнёром против Людовика Орлеанского. Но характер нового герцога Бургундского её явно пугает, и теперь она предпочитает поддерживать Орлеан. Это предпочтение, впрочем, довольно неустойчиво: очень скоро она попытается вступить в пакт с Иоанном – вероятно, всё от того же страха, который он ей внушает. Но её сближения с Людовиком Орлеанским достаточно для того, чтобы огонь бургиньонской пропаганды был теперь направлен и против королевы в той мере, в какой она поддерживает Людовика, и на то время, пока она его поддерживает. Университетские клирики с церковной кафедры громят теперь королеву, называя её собственным её именем, за роскошь, разоряющую народ. «По кабакам и харчевням, – пишет Кузино, – по наущению герцога Бургундского стали распускаться ложные слухи о королеве и о герцоге Орлеанском». Орлеанист Кузино избегает уточнять; но наряду с толками о народном разорении слух, безусловно, пускался и о том, что младшие дети Изабо прижиты ею на стороне, – хотя граф де Понтье, будущий Карл VII, родился во всяком случае до смерти Филиппа Бургундского, т. е. в период, когда отношения Изабо с Людовиком Орлеанским были просто скверными.