Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забирает у нее подгузник – еще теплый, бросает в мусорную корзину. Жизнь, думает он, по-прежнему способна к поразительным вывертам. Теплый подгузник. Шестьдесят четыре года.
Хэзер провожает его назад к лифту, притягивает к себе за полу пиджака. На руках у обоих – запах сына. Тросы лифта стонут о своих печалях.
Больше всего она боится, что он станет телом в прицеле убийцы.
Столько убийств ни с того ни с сего. Молодая католичка, британский солдат упал на ее ребенка, из пулевого отверстия у него в спине со свистом вышел воздух. Пассажир такси – перерезано горло. К казармам в Ньютаунардсе подброшена бомба. Манчестерскую девчонку подкинуло на двадцать футов, ноги оторвались на лету. Сорокасемилетнюю женщину вываляли в дегте и перьях, привязали к фонарному столбу на Ормо-роуд. Почтальон ослеплен бомбой в конверте. Подросток с шестью пулевыми ранениями – колени, щиколотки, локти.
В прошлом июле Хэзер ездила с ним в Северную Ирландию – мороз по коже продирал, когда под машину, прежде чем ее завести, каждый раз закатывали зеркала. Просто формальность, говорил Джордж. Не тревожься. Он был как из середины двадцатого века, его чувство собственного достоинства отметало почти любую опасность.
Хэзер нравилось наблюдать за ним в толпе. Как он забывал о себе, растворялся, подле него всякий ощущал себя значительным. Джордж верил в людей, умел слушать. Не фальшь, не политика. Он вообще такой. Исчезал среди людей. Долговязая сутулость, очки. Даже изящный покрой костюма испарялся. Порой Хэзер искала Джорджа, а тот зажат где-то в углу, беседует с кем-нибудь невероятным. У него привычка внезапно подаваться к собеседнику. Касаться локтя. Неожиданно смеяться. Телохранители с ума сходят. И неважно, кто перед ним. В этом, конечно, и его изъян: не умеет сказать нет. Ему так трудно отвернуться. Старомодная любезность. Новоанглийские манеры. Она глядела, как смещается эпицентр собрания. Вокруг Джорджа народу все больше. К концу вечера наблюдала, как он выгребает наружу; безнадежно осажденный пловец, уже стесняется, готов уйти, устал, выплывает из омута, ужасно боится огорчить.
Она ногой придерживает двери лифта – чуть дольше, чем следует. Но потом они закрываются, и его нет, и слышны только шкивы – он спускается сквозь сердцевину дома. Вернется через две недели. К пасхальному воскресенью. Он обещал.
Снизу глухо звякает лифт.
У Линкольн-Центра пробка. Сливаются авеню. Кутерьма. Через площадь спешат танцоры. Музыканты под навесом заливают город тромбонным дождем.
На Вест-Сайде ему нравится, но порой хочется жить подальше к востоку – проще добираться до аэропорта. Обычный и жесткий прагматизм: сэкономить полчаса пути, лишнюю минуту провести с ней и Эндрю.
Выехали на Бродвей. Налево на 67-ю. Свернули на Амстердам, прочь из центра. Если Рамону повезет со светофорами, можно доехать до конца без остановок, превратить дорогу в целое авеню сплошных желтых навесов. Мимо собора. На восток через Гарлем. Круговерть лиц и зонтиков. На 124-ю. На стене у полицейского участка – портрет Бобби Сэндза[19]. Собирался же выяснить, кто и почему нарисовал. Странно, что в Нью-Йорке. Над головой голодовщика – яркие буквы: saoirse[20]. За последние годы выучил это слово. Улицы Белфаста тоже все расписаны: Кинг[21], Кеннеди, Кромвель, Че Гевара, громадная королева на стенах и щипцах.
Ловко встроились, поменяли полосу. На мост Трайборо. Блеснула вода. Вдали, выше по реке, – стадион «Янки». Внезапно он снова на «Фенуэй-парк», ему тринадцать лет: огромность и беззвучность зелени, он заходит на верхний ряд трибун, его первые бейсбольные воспоминания, Птичка Теббеттс, Руди Йорк, Джонни Пески на шорт-стопе. Мальчик из провинции. Впервые в большом городе. Смотрит, как Тед Уильямс[22]прибегает на домашнюю базу. Малыш, Громила, Убойный Удар. Он слышит стук первого мяча, пролетевшего под прожекторами. Славное было время. Давным-давно, невдалеке.
Он прислоняется к прохладе сиденья. За многие годы наездился во всевозможных кавалькадах, процессиях и парадах, но больше всего любит такую вот тишину. Под радарами. Хоть на пару часов.
Он открывает портфель. Машина шустро пересекает мост. На посту Рамон машет жетоном. Иногда полицейские заглядывают внутрь, сквозь темное стекло, будто рассматривают, что это плавает в речной глубине. Прикидывают размер улова. Увы, тут всего лишь я. Его сотрудники уже в Белфасте и Дублине. А дома, в Нью-Йорке, в Вашингтоне, в Мэне, он от охраны отказался. Незачем. Едва ли кто прицепит бомбу к газонокосилке.
Нагонять придется много. Отчет из Стормонта. Служебная записка по вопросу разоружения. Документация, пришедшая через МИ-5, – освобождение заключенного. Тайны истории в изобилии. Древние желания. Жестокость слабаков. Утомительно; он устал от этой чехарды. Он хочет четкого, ясного горизонта. Он откладывает папки, смотрит в избитое дождем окно на рябь Нью-Йорка. Столько серости и желтизны. Бетонные кубы Куинса. Перегоревшие неоновые вывески. Наклонные водонапорные башни, гниющее дерево. Тонконогая надземка. Примитивный город, сознающий свои недостатки, – рубашка заляпана, зубы пожелтели, ширинка расстегнута. Но это город Хэзер. Она его обожает. Хочет жить здесь. И он вынужден признать, что у Нью-Йорка не отнять обаяния. Конечно, не Мэн, но не бывает второго Мэна.
Однажды он слыхал, что человек познает, откуда он родом, едва понимает, где хочет быть похоронен. Он уже знает место – на утесе над морем, остров Маунт-Дезерт, темная зелень, изгиб горизонта, угловатая скала, снизу брызжут волны. Дай мне квадратик травы над гротом, низкую белую ограду. Пусть в спину мне вроют острые камни. Посеют душу мою в твердую красную почву. Дай мне счастливое отдохновение там, где рыбаки выбирают из моря ловушки для омаров, где неспешно бредут морские барашки, завиваются чайки в небе. Только потерпи, пожалуйста, Господи. Еще бы минимум лет двадцать. Даже тридцать. Или, скажем, тридцать пять. Еще осталось много утр. Вполне можно доползти до столетия.