Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Если б он на меня поднялся! – жалобно сказал себе Петр. – А он ведь на дело мое замахнулся, на державу… Ему б ее забрать в руки, да разве б он такую махину сохранил? Дважды меня господь покарал: первый раз – Алексеем, второй – Петечкой».
…Когда умер двухлетний, вымоленный им сын Петр Петрович, он тяжело запил, не вышел даже поцеловать в холодный лоб младенца; крохотуля лежал беленький, словно сахарный; заперся в своих покоях; молил о смерти, не было сил жить. Из беды вывели его Ягужинский с Толстым, окриком вывели: «Кто будет указы подписывать?! Держава ждет!»
…Петр услышал вдруг какой-то шорох; пригнулся даже, подумав, что это жена, Катерина.
– Папенька, – рука Аннушки легла на его голову, – что-то страшно мне за вас…
Петр обнял дочь, прижал к себе, поцеловал за ухом; спросил глухо:
– Лопатки почесать?
Дочь кошкой выгнулась, подставила спину; Петр стал почесывать острые лопатки левой рукой; правой гладил тонкую шейку.
– Страшно мне за вас, папенька, – повторила Анна. – Мне сон дурной снился.
– А ты поди и смой с рук водою… А коли с воскресенья на понедельник, так и вовсе не сбудется… И еще, мне маменька сказывала, нельзя в себе таить страшное, надобно рассказать сон тем, кому веришь, он стороною и пройдет…
– Собака мне бешеная снилась, пена с морды течет, черная вся, а глаза желтые… Когда Петечка захворобился, такой же сон снился, упаси бог, сохрани и помилуй…
– Так ты помолись.
– Уж помолилась…
– Ну и хорошо, рыбонька ненаглядная… Что сегодня делала? Как день провела?
– Мы с сестрицею Мольерову шутку читали; Лизанька так хохотала, так смеялась, все Тартюфа из себя изображала, жаль, не мальчиком родилась… Уж такая смышленая, такая зоркая…
– А меня не любит.
– Это годы у ней такие, папенька, я тоже вас страх как боялась.
– Меня?! Чего ж?
– Маменька мягкая да теплая, а вы – скорый, щеки колючие, усы табаком пахнут, да и шея болит…
– Шея? Почему?
– Так ведь на вас смотреть надобно, словно на башню, все голову вверх дерешь.
Петр засмеялся; Лиза как-то обиженно поджала губы, зачмокала во сне; Петр замер, начал шептать:
– Ш-ши-ш-ши, спи, красавица, поспи…
– Она не проснется, – сказала Аннушка. – Если б нас камер-дамы не будили, мы б до обеда спать могли.
– Ну и спите, коли хочется.
– Нельзя. Растолкают. Они ж по вашему указу нас будят.
– Ужо я им, – улыбнулся Петр. – Иди спи, ангел ненаглядный.
– Папенька, а вы когда снова придете?
– Скоро.
– Папенька, а мне всенепременно надобно замуж идти за герцога?
– Так ведь тебе, государыня моя, придет время править… Нельзя без мужа, Аннушка… Он послушен тебе будет, я долго его обсматривал, покуда решение не принял…
– Мне только подле вас хорошо, папенька… И надежно, и спокойно, и страха за Лизу нету…
– Ах ты рыбонька моя, – повторил Петр. – Что б тебе не царской дочкой родиться, что б тебе в простой семье радость людям несть… Завидуют ведь вам, завидуют, дурьи башки, а по правде-то вам завидовать на их беспечную жизнь можно… Мы с тобою отдельно от своих имен живем, Аннушка, такова уж царская судьба, – плетью обуха не переломишь. Иди спать, дружок… Глядишь, вас с Лизанькой возьму в Ригу, пора тебе подле меня садиться – время…
Сказав так, он снова, второй раз за сегодняшний день, испытал щемящую жалость к себе, потому что чувствовал – началась пора потерь.
Да, покудова герцог тих и покладист, судя по всему, верен, – нужен русскому делу; но, господи, совсем недавно еще держал я Аннушку на руках, черненькая была, потом чуть посветлела; ноздряшки сердечком; чухонка Элза, первая ее мамка, поила козьим молоком, к вящему неудовольствию камер-дам Кати; та для приличия бранилась на людях, но Петр знал, сама так повелела, это от нее шло, от ее крестьянства, – чухонцы козье молоко чтут: с него у дитяти щеки висят, будто брылья, и ножки налитые, бутылочками, словно нитками перевязаны…
…А теперь лишь внуков ждать; детство дочек, самая нежная человеческая пора мимо прошла; только картинки в памяти осталися, когда возвращался из походов и айда во дворец, к ним, к капелькам своим… Только они к нему попривыкнут, как снова пора в путь, и снова надолго, а потом будто стена какая – время; то свои были, масенькие, теплые, ан прилежны делаются его неугомонному делу: барышни, государыни, самодержицы…
…Когда дочь ушла, Петр посидел еще несколько минут, любуясь младшенькой, своей еще покуда, тяжело поднялся, прикоснулся пальцами к губам, положил эти пальцы на лоб дочери, подкрался на цыпочках к двери.
«Пусть говорят что хотят, – вспомнив лица Татищева, капитан-президента гавани Ивана Лихолетова, Берга и Феофана, подумал вдруг государь. – Говорят – пусть. А будет все по-моему, дело держать должно в одном кулаке, иначе словно песок просыплется, как ни жми пальцами. Все – сам. Тогда только сохранится держава.
Как ни умно говорят, а послабленье давать нельзя, не готовы еще людишки к тому, чтоб самим решать, – учить надо, носом тыкать. Много лет должно пройти, прежде чем по-моему можно будет попробовать, и десяти лет не хватит, Аннушкиным детям решать».
С этим и уехал, повелев камер-дамам детей утром не будить, как обычно, а дать поспать всласть…
«Ваше Высочество!
Слухи, постоянно возникающие в Санкт-Питербурхе, сего дни так любопытны и столь один другому противуречивы, что собрать их воедино, на основании этого создать картину истинно происходящего при Дворе Императора, возможным мне не представляется.
Я осознаю всю меру интереса, проявляемого Вашего Высочества Канцлером к тому, чего можно ожидать от русского императора в ближайшем будущем, – а то, что им задуманы некие реформы, ощутимо сейчас всеми, – однако же смею за дерзость полагать честное незнание лучшим, нежели досужее гаданье или, еще горше, выдавание того за сущее, что нам бы хотелось увидеть.
Голландский посланник, который относится к числу тех, кто весьма близок ко Двору, высказывает предположение, что самым сложным узлом в северной столице на сей день являются отношения между светлейшим князем Меншиковым, пребывающим в жестокой опале, лишенным всех своих позиций и доживающим последние дни в столице, и теми, с кем его связывало старое дружество; особо важными почитают его отношения с генерал-прокурором Ягужинским и графом Толстым.
…Ходят смутные слухи про то, что-де среди вельмож растет раскол, что партия, стоящая на позициях старой боярской консепсии, открыто заявляет себя супротив «немчуры, оттирающей государя от русского люда». Однако же император своего отношения к представителям различных групп, оформившихся при Дворе, никак не выявляет; на ассамблеях веселится, понуждая старых друзей своих и новых противников пить огромный Кубок Большого Орла и лобызаться прилюдно, кляняся друг дружке в приятельстве.