Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Где-то я это уже видел, – сказал профессор.
– Барак какой-то, – ответил Эрик.
Он обошел здание слева и спустился немного вниз, зайдя за крыльцо. Там, прямо на улице, был водопроводный кран и умывальник из гнутой жести с забытым кем-то мокрым куском мыла, в который влипла черная мошка. Эрик наклонился и попил прямо из-под крана. Хорошая вода, – сказал он про себя. – Очень даже хорошая.
– Хорошая вода, – сказал он профессору, вернувшись. – Пойдите, попейте.
Губы Эрика были мокрыми, а глаза бегали в разные стороны, словно у сельских ходиков с изображенным на циферблате широкощеким котом.
– Не хочется, – сказал Воротников.
– Куда же все подевались, а?
– Ушли.
– Все разом ушли?
– Похоже на то.
Эрик подошел к распахнутому окошку, глядевшему прямо в веера пальмы, и заглянул внутрь. На стене висел ковер с двумя оленями на берегу высокогорного озера, под ним кровать с никелированной спинкой, тумбочка с выщербленным и жарко от этого горящим зеркалом; над кроватью – фотографический портрет молодой женщины под вуалью, сделанный в профиль.
– Так-так, – сказал Эрик, – так-так…
Он отошел от здания подальше и стал рассматривать его, словно бы проникая мыслью сквозь дерево и время. На стенке барака висел красный пожарный щит, сколоченный из досок, с конусообразным ведром, проржавевшим внизу и забитым какой-то дрянью. Там же крепились багор с искривленным жалом и крашеный в красный цвет топорик.
Тут Эрику показалось, что воздух слегка потемнел, словно бы на них надвинулась грозная тень какого-то существа, но потом все снова просветлело и прояснилось, только стало немного глубже, чем прежде. Не то чтобы стало глубже крыльцо или окно, но все само по себе стало глубже – и балка крыльца, и кирпичная труба на крыше, и мерцание отворенного окошка. Словно только что все было нарисовано, а теперь провалилось в свою собственную глубину, которая была в каждом предмете изначально, и от этого все теперь светилось и перекликалось в тихой яви своего соответствия и торжества, словно облитое жидким стеклом.
Так бывает перед грозой, когда и бок дома с пожарным щитом, и мальчишка, выбежавший на зеленую полянку, догоняя полосатый мяч, и даже летящая через ту же полянку стрекоза кажутся не только самими собой, но и кем-то еще. И, когда вспыхивает молния, они все на миг покрываются фосфорическим и веселым блеском, став плоскими и страшными из-за их внезапной красоты и от неестественных теней, выметнувшихся на миг у них из-за спины и тут же исчезнувших.
Все вы, наверное, знаете, как устроена стрекоза, но это неправильное знание. Стрекоза каждый миг устроена по-другому. И если и есть что общее между той стрекозой, которая только что была и пропала, и той, которая вместо нее только что возникла, то это та пустота, в которую первая стрекоза только что ушла и из которой вторая стрекоза, считающаяся одной и той же с первой, – в это мгновение возникла. То же самое происходит не только со стрекозами, но и с человеческими лицами, вообще, с людьми и животными. И пусть они продолжают думать, что они все еще те же самые, что и миг назад (я уж не говорю про час назад), но тех, что только что были и исчезли, вы напрасно будете разыскивать по всем дорогам и домам, потому что их больше нигде нет.
Хотел бы и я как-нибудь отправиться в путешествие, единственно с целью найти те дороги, куда уходит каждый миг живой человек.
Вот ведь, наверное, дует на тех дорогах плотный, как морская волна, ветер в лицо, то-то свистят там чудные птицы и непристойно обнаженные плечи мелькают среди ветвей в зеленом мху, свисающем до самой земли, то-то поражают там взгляд ржавые мосты через реку и заброшенные полустанки с дощатыми зданиями, где между шпал пророс твердый и зеленый дрок.
Думаю я, что такие дороги есть, надо только найти к ним дверцу, посидеть рядом с ней и потом вступить в их пространство, словно лицом вступаешь в воду, а она не впускает в себя, но все сторонится и отодвигается, эта вертикальная водяная стена, а ты все упираешь свое ненасытное плачущее лицо в ее влажную глубь и не знаешь, что делать дальше.
А профессор Воротников в детстве пошел на пляж и увидел, как тонет девушка в черном купальнике. И он всегда помнил, как она тонула в серебре зубов и пены, а он разбежался по буне, перепрыгивая через пенные волны, и прыгнул в похожую на помои воду. И как он тащил ее к берегу, обхватив за скрипучие плечи и подмышку, а она не мешала ему, погибая в пене волны и черни купальника, и он дотащил ее до мокрой гальки, задохнувшись от любви, счастья и от напряжения мышц, положил ее на песок, словно выуженную рыбу, встал и пошел обратно в море, жалея, что вернулся сюда один, а не с Таней.
А еще когда Савва пропорол себе вены оттого, что его не покидало несчастье, Воротников сидел на полу квартиры, залитой кровью, и держал Саввино запястье, замотав его полотенцем и прижимая Саввину голову к своей груди и бормоча – ну разве так можно, Савва, разве так можно? А Савва говорил, не могу больше, не могу, только это и говорил, потому что ничего другого сказать уже не хотел или не умел.
Над Саввой уже не кружили бабочки, и больше ничего над ним не кружило, кроме черной птицы беды, которая, раз привязавшись, уже от тебя не отстанет, пока не выпьет всю твою кровь. Она не отвяжется, пока не заполонит черным туманом твои легкие и глаза, – только сверкнут они, словно две монетки, и ничего не увидят, – вот тогда-то и кричишь в ночь, где ходят невидимые прекрасные женщины и где летают синие бабочки, где свищут и хлещут открытые краны детства, а какой-то вонючий бомж играет марш «Прощание славянки» на губной гармошке, продергивая ее сквозь неопрятную бороду и усы.
Профессор сидел и гладил Савву по голове до тех пор, пока снизу не просигналила карета скорой помощи, как сейчас вот, например, с грунтовой дороги напротив барака с окнами и пальмами просигналил джип, – в точности тот же самый звук, хоть такое совпадение и встречается редко.
Джип газанул, подъехал прямо к пожарному щиту и притормозил. Из него доносилась тихая бодрая музыка. Ну, хоть и не «Прощание славянки», но все равно неплохая вещь.
Из джипа можно выйти, нарушив пространство, а можно не нарушая.
И никогда это угадать невозможно, когда его нарушат, а когда нет.
Вот, допустим, – грациозная, обнаженная до колена женская нога – кадр из фильма – ступает из джипа на асфальт или землю.
А пространство начинает трястись, болтать что-то косноязычное, заболевает.
Бабочки слипаются в полете, и от этого та прозрачность, которую мы недавно описали, прокисает начисто, и все слова, блуждающие в этом воздушном колпаке, перестают что-то хорошее значить, а значат одну дребедень.
Вы спросите, при чем тут слова, и я отвечу. Потому что слова всегда живут в воздухе – прозрачные, легкие, как бабочки или воздушные шары, и в прозрачном воздухе они имеют прозрачную форму, соответствующую тому, что они означают.