Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Донна. Карла обладала куда большей жизненной энергией, чем муж. В семье именно она была движущей силой. Карла не боялась жизни и смело смотрела в будущее. Институт Висконти ди Модроне являет собой пример успешного предприятия, но занимался он в первую очередь восстановлением прошлого; страсть дона Зизи ко всяческим переодеваниям и псевдонимам, к театральным и светским играм, вкус к фривольной жизни, сочетавшийся с интересом к оккультным наукам и спиритизму, к снам (он пытался приучить детей записывать свои сны, но без особого успеха) ясно дают понять, как его бегство от действительности, его легкомыслие — оно выражалось и в вольности нрава, и в любовных связях — отличало его от жены. Донна Карла ведет себя с детьми смело и благожелательно, дон Джузеппе строг и недоверчив. «В моей семье, — говорит нам Уберта, — все хорошо ездят верхом. Мать тоже ездила, в дамском седле. А вот я не умела: отец никогда не хотел, чтобы я училась. Во время войны мать воспользовалась его отсутствием, чтобы посадить всех детей в седло. Когда он вернулся, все уже умели ездить верхом. Мать была несравненно храбрее отца, она считала, что рисковать стоит».
Чрезмерная тревожность графа проявлялась и в том, что он не терпел, когда дети опаздывали к столу — ведь это может быть дурной приметой, предвестием несчастья. Он очень не любил, когда одно из мест за столом пустовало — незанятый стул словно бы предвещал смерть. Его суеверность не могли победить ни здравый смысл, ни увещевания жены. В доме Висконти любили всех животных — здесь были собаки, кошки и даже обезьянки, и так было всегда, но граф с детских лет не терпел птиц: один из его братьев умер в тот самый день, когда в дом принесли птицу. Уберта рассказывала, что птичью клетку приходилось оставлять за порогом дома. По словам гувернантки-француженки, «у графа был всего один недостаток: суеверность и чрезмерная впечатлительность».
Мадемуазель Элен вспоминает:
«Помню, как-то во время обеда вдруг упал со стены портрет одного из предков. Оборвалась веревка, на которой он висел Граф встал из-за стола и ушел к себе. Два дня он ждал, что в дом придет беда. Ничего, разумеется, не случилось, и тревога отступила, но приходилось быть очень внимательными и не делать ничего, что, по его мнению, могло принести несчастье.
Как-то раз в Черноббио я нашла перья сойки, синие и черные. И была так очарована их красотой, что дала поиграть ими Нане.
Мимо проходил граф, увидел перья, побледнел, вырвал их у нее из рук и спросил, откуда взялась эта мерзость.
— Это я ей дала, сконфуженно призналась я. — Прошу прощения!
Он ничего не ответил, но нахмурился, и я очень огорчилась, что невольно расстроила его.
В другой раз во дворец в Милане залетела маленькая птичка. И он снова воспринял это как дурное предзнаменование.
Графиня вовсе не была суеверна, она всегда пыталась находить логические объяснения: за столько веков веревка, на которой висел портрет, истерлась, а беззаботная птичка просто влетела в открытое окно, но это не следует толковать как знак беды. Однако граф еще несколько дней был встревожен».
А что бы он сказал, довелись ему услышать рассказ мадемуазель Элен о поездке за город? «Мы только расстелили скатерть на траве и начали готовиться к пикнику, как вдруг скатерть заплясала. Под ней оказалось гнездо ужей! На наши крики сбежались все слуги, а мы вооружились палками и принялись бить их. Ужей было штук двадцать, но, к счастью, все очень маленькие. Только мать-ужиха была покрупнее. После бойни мы их сожгли…» Это случилось во время войны. Дона Джузеппе в Милане не было. Эксперт по части разгадывания знаков и предзнаменований мог бы очень расстроиться из-за того, что пикник превратился в избиение ужей, ведь рептилии — будь то змеи или драконы — неразрывно связаны с родом Висконти и красуются на их гербах!
«А был ли Лукино суеверным?» — этот мой вопрос вызывает у Уберты улыбку. «Нет, — отвечает она, — не сказала бы. Он был великий притворщик, но страхам не поддавался».
Сценаристка Сузо Чекки д’Амико, отвечая на тот же вопрос, заметила, что иногда он проявлял веру в сверхъестественное: «Рядом со мной жила ясновидящая, и он у нее бывал, но возвращался всегда разочарованный. А снимая „Рокко и его братья“, он иногда гадал при помощи спиритического маятника».
Но разве для того, чтобы заигрывать с оккультными силами, не нужно хотя бы чуть-чуть верить в них? Что за роковое, «скандальное стечение обстоятельств», дурное предзнаменование — родиться в День поминовения усопших, а не в День всех святых, сетовал Висконти в 1939 году. Но незадолго до смерти он уточняет: «По гороскопу я Скорпион: черты этого знака решительность, последовательность, борьба с разрушительной силой чувств…» Разумность, ясный взгляд на свою судьбу теперь вытеснили из его сознания угрозу «плохого расположения звезд», страх перед «мрачной тенью», которая отметила зарю его жизни и чье отражение он искал в романах, где даже имена персонажей были отмечены знаком наследственного несчастья (mal — зло, несчастье): Маломбра у Фогадзаро, семья Малаволья у Верги.
Всю свою жизнь Висконти вопрошал тревожное сочетание звезд в небе в день его появления на свет, стремился своим искусством отогнать темные силы, связанные с угрюмой меланхолией ноябрьских дней, с осенним торжеством смерти и с тем, что обыкновенно ассоциируется со знаком Скорпиона: принесенные и пережитые бури, притяжение бездн, неотступные мысли о времени, течение которого разрушает и уносит все прочь. Но у врат царства предзнаменований ему пришлось вступить в борьбу с еще более загадочным и архаичным чудовищем: жестоким Змеем рода Висконти, который снова угрожал умиротворяющему и подающему надежду символу семьи Эрба — кадуцею Меркурия, волшебному жезлу, который обвивали змеи.
Золотой век заканчивался, и занималась заря другой эры, которая будет затянута черным крепом.
Заявляя в 1971 году, что, «родившись в 1906-м, он принадлежал к эпохе Манна, Пруста и Малера», Висконти допускал явный анахронизм, вполне сознательно отмежевываясь от времени, которое приходилось на пору его отрочества и формирования: ему исполнилось лишь девять лет, когда началась война, но было уже шестнадцать, когда к власти пришел Муссолини. Он подразумевает, как и Стефан Цвейг, что сам он принадлежит к миру не давным-давно прошедшего, а к миру вчерашнему, к миру, который «преследует нас»: он утверждает свое родство с художниками, самый молодой из которых (Томас Манн) появился на свет за тридцать один год до него, и абсолютно все, родившись на закате века, чувствовали обреченность быть с тем, чему суждено умереть. Этими несколькими словами он также уничтожает и пропасть между поколениями, он устраняет то, что могло бы отделить его от родителей. «Этот мир — артистический, литературный, музыкальный — был тем самым миром, в котором я рос. Я не случайно так привязан к нему».
Для Стефана Цвейга этот навсегда утраченный мир воплощала Вена его молодости с ее традициями, строго иерархическим построением общества, с пышными театральными действами и религиозными праздниками, во время которых город оживлялся куда больше, чем в дни политических или военных событий: у неприступной цитадели императора Франца-Иосифа каждый год собирались 80 тысяч детей, чтобы на главной лестнице Шёнбрунна восславить его хоралом Гайдна «Боже, храни императора». Для Висконти это мир не помпезный, а домашний, сотканный из строгих правил, осененный светом «нежности бытия перед революцией» и, кажется, хранящий от любых гроз родительский союз, который кажется ему незыблемым. И этот предвоенный, дофашистский мир годы спустя покажется ему золотым веком безмятежности: но уже много позже, уже после того, как мириады образов, «тысячи проб, свиданий, голосов, звуков, цветов, минута за минутой» будут «дистиллированы» в его памяти. Только тогда он сможет воскресить его в «Смерти в Венеции», выбрав в качестве аккомпанемента музыку австрийца Густава Малера.