Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Венеция, которая открывалась изумленному детскому взору маленького Лукино, еще не была сумеречным и декадентским городом с «водой в каналах, что чернее чернил»: это был город, в котором еще был жив призрак Вагнера, город, который еще помнил озаренную светом факелов процессию его похорон, описанную в «Огне» д’Аннунцио, которую Висконти впоследствии воспроизведет в «Людвиге». Тогда Венеция еще не была городом-коллекцией всевозможных чудачеств и местом встречи гомосексуалистов, которые именно здесь лучше, чем где бы то ни было, были защищены от общественных порицаний своей «проклятой породы»; Поль Моран наблюдал, как они «фланируют по площади Святого Марка, окольцованные и воркующие, словно голуби».
Увиденная через романы д’Аннунцио, эта Венеция времен детства Висконти — отражение неисчислимых странностей конца века: чего стоит одна только маркиза Казати с горящим взором и пунцовыми губами, прогуливавшаяся со своими афганскими борзыми и оцелотами и устраивавшая во дворце «Нон Финито» празднества и балы-маскарады, часто продолжавшиеся прямо на площади Святого Марка, и эти действа освещали негры-факелоносцы в костюмах, скопированных с полотен Тьеполо.
В этих декорациях аристократические красавицы эпохи вполне могли, не вызывая насмешек, носить платья, созданные для них Мариано Фортуни, который искал вдохновения в полотнах Карпаччо и Тициана. Их шапочки дожей в форме сахарной головы, бархатные плащи, украшенные драгоценными камнями, парчовые накидки, шитые золотом, покрытые фантастическими узорами, их газовые шарфы, оттеняющие блеск тканей, вполне гармонировали с их дворцами, «клонящимися к земле, как куртизанки под тяжестью собственных ожерелий». Куртизанки высокого полета — графиня Морозини, к которой был неравнодушен сам кайзер, и Луиза Казати — д’Аннунцио хвалился, что овладел ею в гондоле, «втиснув в серебряный гроб», — посматривали друг на друга вызывающе, как соперницы, хотя первая и была дамой не первой свежести. Когда они впервые встретились, Казати сказала Морозини: «Когда я была еще совсем малышкой, мой отец говорил мне, как ты прекрасна». Та беззаботно ответила: «Зачем так далеко ходить, твой муж каждый вечер твердит мне, что ты прекрасна».
Донна Карла была из того же мира, что и ее подруга Луиза Казати, дочь богатейшего венского банкира, очень рано вышедшая замуж за миланского аристократа; причудами и скандалами этого мира всегда упиваются газетные хроникеры. Достоинство графини Висконти, ее благочестие, склонность к благотворительности не уберегли ее от пересудов. Поговаривали, что ее красота не могла не привлечь к ней восторженных воздыхателей, что она далеко не всегда хранила верность мужу, записному донжуану; некоторые репортеры не отказывали себе в удовольствии подогреть эти беспредметные, но упорные слухи. Однако и дети, и друзья всегда видели в ней только преданную мать, такой и изобразит ее сын в «Смерти в Венеции». Маноло Борромео, друг детства Лукино, категорично утверждает: в Венеции в 1912 году «у Карлы Висконти, Марианны Бривио — матери донны Карлы, и моей матери было две или три кабинки, и они приходили на пляж с эскортом нянь и прислуги. По вечерам все они ходили танцевать в кафе „У вас дома“ при отеле „Эксельсиор“, где можно было встретиться с молодой Барбарой Хаттон или принцессой Сан Фаустино».
Солнце и пляж Лидо, играющие дети, бдительные гувернантки, и мать — внимательная, властная; в фильме «Смерть в Венеции» запечатлено все безмятежное счастье тех каникул: с 1912-го — годом позже Томаса Манна — малыши Висконти начинают ездить с матерью и бабушкой на берега Адриатики, в Венецию или в Римини. Венецианский «Гранд-Отель», бесспорно, напоминает роскошь и элегантность «Гранд-Отеля де Баальбек» — вероятно, именно в одном из таких мест Висконти и стал задумываться над тем, чтобы перенести на экран «В поисках утраченного времени». У этой гостиницы был и свойственный лишь Венеции космополитичный шарм, столь характерный для общества, которое, по выражению Поля Морана, «доживало свои последние часы между кафе „Квадри“ и кафе „Флориан“, ожидая, когда падет Франц-Иосиф и, как старое дерево, похоронит их под своей тяжестью».
Та Венеция — прежде всего город, где Европа встречается с Востоком, «летнее продолжение „Русских балетов“», магический тигель, в котором вода и камень, прошлое и настоящее и даже сами цивилизации сплавляются и расплавляются; известные семьи особенно любят встречаться в этом курортном «Гранд-Отеле». Томас Манн писал: «Здесь вполголоса говорили на всех главных языках мира. Фрак, эта принятая во всем мире и требуемая этикетом униформа, нивелирует все, что разделяет человечество, заставляя его вести себя по канону. Здесь бывали и американцы с сухими и вытянутыми лицами, русские в окружении многочисленных домочадцев, немецкие мальчики с французскими гувернантками», к которым писатель, посети он это место годом позже, мог бы отнести и малышей Висконти, их немецких гувернанток и донну Карлу.
Прошло лишь несколько лет, и Поль Моран увидел совсем другую Венецию: «Пробоины на Дворце дожей, площадь Святого Марка под пятиметровым слоем мешков с песком, подоткнутых брусьями и стальными решетками; исчезли кони Квадриги!» А еще из города исчезли Дягилевы, Нижинские, Кокто и Прусты — все те, кто разгуливал по площади в белых фланелевых брюках, с гарденией или туберозой в петлице, пока оркестры играли вальсы Штрауса. Ничто, однако, не предвещало, что это лучезарное лето 1914 года может быть иным, чем любое другое, ни тем более того, что внезапно разразившаяся гроза сметет Прекрасную эпоху, потрясет большинство установлений, раздробит империи, изменит карту Европы, опрокинет европейскую манеру жить и мыслить и повлечет за собой такой беспримерный кризис, который, по словам Стефана Цвейга, приведет к абсолютному разрыву с тем миром, «в котором его родители жили, как за каменной стеной». Годы спустя после бури писатели, которые сильнее всего чувствовали связь с довоенным временем, трепещут при воспоминании об этом историческом потрясении, которое «бросало их от одной стремнины бытия к другой, оторвало от всех корней, с коими мы были связаны, мы — и жертвы, и сознательные прислужники таинственных сил, для которых комфорт стал легендой, а безопасность — детским сном…»
Следуя примеру тех, кого он называет своими «современниками», и тоже считая войну 1914 года точкой окончательного обрыва связи времен, Висконти всю жизнь будет сторониться ностальгического умиления, напыщенного позерства тех, кто в 1919 году «с террасы Эльсинора, протянувшейся от Базеля до Кельна, включавшей и пески Ньивпорта, и болота Соммы, и меловые каньоны Шампани, и эльзасские гранитные глыбы» созерцает смерть прежней цивилизации с ее «миллионами призраков». «Декадент» Висконти никогда не желал принять подобную гамлетовскую позу; больше того, он отметит в лишенном всякой патетики диагнозе, что «между 1911 и 1918 годом, когда вполне можно было понять grosso modo[12] и все, что произойдет дальше, именно в те годы, отмеченные сложными потрясениями культуры, не только Томасу Манну, но и всей европейской буржуазной культуре стали ясны все трудности, что проявляются в полной мере и требуют расплаты в тот миг, когда все старые проблемы предстают в новом свете и война опрокидывает все прежние установления и прежние идеалы». По этой буржуазной и просвещенной Европе он траура носить не станет.