Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из многочисленных намеков, рассыпанных по тексту 1-й главы, читатель понимает, что Автор претерпел некую превратность судьбы, что он гоним и, возможно, сослан. Потому так понятен для Автора трагический финал Овидия: «…страдальцем кончил он / Свой век блестящий и мятежный / В Молдавии, в глуши степей, / Вдали Италии своей» (строфа VIII). Рассказ о родном Петербурге ведется сквозь дымку разлуки, разочарование, постигшее Евгения Онегина, не миновало и Автора. «Младые дни» его неслись в вихре света; жизнь была поделена между театром и балами; стройные женские ножки вдохновляли его, – увы, об этом приходится лишь вспоминать:
Во дни веселий и желанийЯ был от балов без ума:Верней нет места для признанийИ для вручения письма.О вы, почтенные супруга!Вам предложу свои услуги;Прошу мою заметить речь:Я вас хочу предостеречь.Вы также, маменьки, построжеЗа дочерьми смотрите вслед:Держите прямо свой лорнет!Не то… не то, избави Боже!Я это потому пишу,Что уж давно я не грешу.(Строфа XXIX)Знакомство с Онегиным и происходит в тот момент, когда сплин (русская хандра) настигает обоих: «Я был озлоблен, он угрюм» (гл. 1, строфа XIV). Эта разочарованность сближает поэта с молодым «экономом», хотя того невозможно приохотить к стихотворству, даже научить отличать ямб от хорея. В принципе из такого разочарованного состояния есть два выхода: в деятельную политическую оппозицию конца 1810-х годов (круг преддекабристского «Союза благоденствия») и в страдательно-никчемную жизнь «лишнего человека». Автор, судя по всему, выбирает первую и постоянно намекает читателю на свое изгнанничество. И лишь в конце 6-й главы появится косвенное указание на «возвращение»:
Дай оглянусь. Простите ж, сени,Где дни мои текли в глуши,Исполнены страстей и лениИ снов задумчивой души.А ты, младое вдохновенье,Волнуй мое воображенье,Дремоту сердца оживляй,В мой угол чащу прилетай,Не дай остыть душе поэта,Ожесточиться, очерстветьИ наконец окаменетьВ мертвящем упоенье света,В сем омуте, где с вами яКупаюсь, милые друзья!(Строфа XLVI)
А до тех пор он будет напоминать читателю, что живет вдали от шумных столиц: сначала где-то в «Овидиевых краях» (параллель с «южной» лирикой Пушкина); затем – в имении, в глубине «собственно» России. Здесь он бродит над озером, видит «творческие сны» и читает стихи не предмету страсти нежной, а старой няне да уткам. Позже, из Путешествия Онегина, читатель узнает, что в 1823 году Автор жил в Одессе, где и повстречался со старым знакомцем:
Спустя три года, вслед за мною,Скитаясь в той же стороне,Онегин вспомнил обо мне. <…>(Очевидно, именно тогда Автор узнал от Онегина о Татьяне и о дуэли с Ленским.)Изгнание есть изгнание; приходится проститься с привычками юности и остается лишь вздыхать, мечтая об Италии, думая о небе «Африки моей», призывая «час <…> свободы» (гл. 1, строфа Ц. От внешней неволи Автор с самого начала убегает в «даль свободного романа» (гл. 8, строфа 1_), который он то ли сочиняет, то ли «записывает» по горячим следам реальных событий, то ли записывает и сочиняет одновременно. В эту романную даль Автор зовет за собой и читателя.
Постоянно вторгаясь в повествование (при том, что время и пространство, в котором живет Автор, не совпадают с тем временем и пространством, в каком действуют остальные герои), забалтывая читателя, ироничный Автор создает иллюзию естественного, предельно свободного течения романной жизни. Рассуждения о поэтической славе («Без неприметного следа / Мне было б грустно свет оставить»: гл. 2, строфа XXXIX); о неприступных красавицах, на чьем челе читается надпись Ада «Оставь надежду навсегда» (гл. 3, строфа XXII); о русской речи и дамском языке (строфы XXVIII–XXX); о любви к самому себе (гл. 4, строфы Vil, XXI, XXII); о смешных альбомах уездных барышень, которые куда милее великолепных альбомов светских дам (строфы XXVIII–XXIX); о предпочтении «зрелого» вина Бордо – легкомысленному шипучему Аи; обращение к «Зизи, кристаллу души»; прямая полемика с В. К. Кюхельбекером о торжественной оде и унылой элегии (осложненная пародией на унылую элегию в виде «образчика» творчества Ленского); косвенная полемика с Вяземским и Баратынским о зимнем пейзаже в русской поэзии (гл. 5, строфы I–III) – все это не только вводит в мир романа все новые и новые пласты «реальности» и «культуры», не только окружает его плотной дымкой литературных, политических, философских ассоциаций. Куда важнее, что есть посредник между условным пространством, в котором живут герои, и реальным пространством, в котором живет читатель. Этот посредник – Автор.
Нельзя сказать, что он не меняется от главы к главе, даже от строфы к строфе. Начав действовать в одном смысловом «поле» с Онегиным, Автор постепенно перемещается в смысловое «поле» Татьяны Лариной; его идеалы становятся более патриархальными, национальными, «домашними». Но эти перемены происходят подспудно, они скрыты под полупокровом насмешливой интонации, в которой ведется разговор с читателем. Только в финале 5-й главы намечается определенный перелом. Автор – пока в шутку – сообщает читателю, что впредь намерен «очищать» роман от лирических отступлений. В конце 6-й главы (строфы XLIII, XLIV) эта тема развита вполне серьезно; Автор перестает без конца вспоминать о своих прошлых чувствованиях и впервые заглядывает в собственное будущее: «Лета к суровой прозе клонят»; «Ужель мне скоро тридцать лет?» (строфы XLIII–XLIV). Приближается зрелость, наступает возраст, близкий к тому, который Данте считал «серединой жизни» и с упоминания о котором начинается «Божественная комедия». (Дантовский пласт литературных ассоциаций пушкинского романа вообще неисчерпаем.)
Близится перелом в душевной жизни Автора, и вместе с ним меняются внешние обстоятельства; Автор снова «в шуме света»; изгнание окончилось. Об этом сообщено так же, как сообщалось об изгнанничестве, в форме намека: <«…> С ясною душою / Пускаюсь ныне в новый путь»; «Не дай остыть душе поэта / <…> / В мертвящем упоенье света, / В сем омуте, где с вами я / Купаюсь, милые друзья!» (строфы XLV–XLVI).
Последняя, 8-я глава дает совершенно новый образ Автора, как дает она и новый образ