Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он в вечном проигры-ше-у, любви
И каждую ночь оди-но-о-о-ок!
Он потерял Готтфрида, потерял Бьянку и лишь теперь, когда прошло столько времени, начинает понимать, что это был один и тот же проигрыш — одному и тому же выигравшему. Временную последовательность он теперь забыл. Не знает, какое дитя потерял первым, и даже — вздымаются шершневые тучи памяти — даже не два ли это разных имени одного и тоже ребенка… но затем в треске чужого плавучего мусора, острых краев и высокоспиновых, понимаете ли, скоростей он соображает, что не может долго держаться за эту мысль — вскоре он уже барахтается в открытой воде опять. Но он вспомнит, что держался за нее, хоть и недолго, видел текстуру и цвет, чувствовал щекой, просыпаясь от близости пространства сна, — что двое детей, Готтфрид и Бьянка — одно и то же…
Он потерял Бликеро, но не так взаправду. После самого последнего запуска, невспомненных ночных часов до Гамбурга перескок из Гамбурга в Быдгощ в краденом «Р-51 мустанге» был настолько явно «Прокаловски-слетает-с-небес-в-машине», что Танатц стал воображать, будто избавился и от Бликеро, только на тот же самый, весьма условный металлический манер. И верно, металл уступил место плоти, поту, долгим болтливым ночным встречам, Бликеро — сидя по-турецки, запинаясь себе в промежность я нь-нь-нь-нь… «Не могу», Бликеро? «Не мог»? «Неравнодушен»? «Ною»? Той ночью Бликеро предлагал все свое оружие, выкладывал все карты своих капониров и лабиринтов.
На самом деле Танатц спрашивал: когда мимо проносятся смертные лица, уверенные, самосогласованные и меня ни фига не видят — они взаправду? Они вообще души? или всего лишь симпатичные скульптуры, залитые солнцем лики облаков?
И: «Я не могу ведь их любить?»
Но не дает Бликеро ответа. Глаза его мечут руны силуэтами мельниц. Пред Танатцем теперь мелькает череда сцен, кем-то подаренных. Энсином Моритури — пол из банановых листьев где-то под Малабакатом на Филиппинах, конец 44-го, в каплях солнца ерзает младенец, ворочается, пинается, подымая пыль с высыхающих листьев, а над головой ревут особые ударные части, «зеро» уносят товарищей прочь, наконец-то, как падшие цветы сакуры — этот любимый образ камикадзэ — по весне… Гретой Эрдман — мир под поверхностью Земли или грязи — он ползуч, как грязь, но кричит, как Земля, со спрессованными в слои поколениями тяготений и утрат, к ним относящихся, — утрат, неудач, последних мигов, за коими следуют пустоты, вереницей уходящие назад, череды герметических пещер, запутавшихся в удушенных слоях, тех, что навсегда потеряны… кем-то — кто его знает, кем? — вспышкой Бьянка в тонкой хлопковой сорочке, одна рука назад, гладкая пудреная полость под мышкой и скачущий изгиб одной маленькой груди, опущенное лицо, все, кроме лба и скулы, в тени, поворачивается сюда, вот ресницы, только бы поднялись, молишься ты… увидит ли она тебя? навсегда завис на шарнире сомненья, вечной сомнительности ее любви…
Они ему помогут справиться. Эрдшвайнхёлеры будут сидеть всю ночь под этот безостановочный разведбрифинг. Танатц — тот ангел, на которого они и надеялись, и логично, что он появился теперь, в тот день, когда у них наконец собрана целиком Ракета, их единственная A4, которую за лето натаскали по кусочкам со всей Зоны, от Польши до Нижних Земель. Верил ты или нет, Пустой или Зеленый, пиздострадалец или политический безбрачник, боролся за власть или равнодушно нейтралил, все равно у тебя было ощущение — подозрение, латентное желанье, некая тайная десятина души, что-то — Ракеты. Это «что-то» Ангел Танатц сейчас и просветляет, каждого — по-своему, ибо слушают все.
Когда же он закончит, все они будут знать, что такое «Шварцгерэт», как его использовали, откуда запускали 00000 и куда она была нацелена. Энциан мрачно улыбнется, подымется, закряхтев, на ноги, решение уже принято за него много часов назад, и скажет:
— Что ж, давайте глянем в расписания. — Его соперник в «Эрдшвайнхёле» Пустой Йозеф Омбинди хватает его за руку:
— Если чем-то…
Энциан кивает:
— Ты бы организовал нам охрану строгого режима, ‘kurandye[378]. — Так он Омбинди не называл уже довольно давно. Да и не мелкая это уступка — предоставить Пустым контроль за расписанием дежурств, по меньшей мере — пока длится это их путешествие…
…которое уже началось, ибо полутора уровнями ниже мужчины и женщины взялись за лебедки, тросы и сбруи, аккуратно затаскивают каждую секцию ракеты на отдельную транспортировочную тележку, другие шварц-коммандос ждут кожаными и синецветочными колоннами на рампах, выводящих наружу, вдоль нынешних и будущих векторов, растянутых меж деревянных рельсов и пазов, Пустые, Нейтральные и Зеленые теперь все вместе, ждут, или тащат, или надзирают, некоторые заговорили друг с другом впервые после того, как начался раскол по линиям расовой жизни и расовой смерти, это сколько ж лет назад, а вот примирились в единственном Событии, что одно и могло свести их вместе (я не мог, знает Энциан — и содрогается от того, что произойдет, когда все закончится, — но, быть может, этому и должно длиться всего долю дня, ну почему вдруг не хватит? попробуй сделать так, чтобы хватило…).
Мимо вниз по склону проходит Кристиан, оправляя на себе тесьмяный ремень, без куража идет — позапрошлой ночью во сне ему явилась его сестра Мария и сказала, что не желает никому отмщенья, а также пусть он доверяет нгарореру и любит его, — поэтому их с Энцианом взгляды теперь встречаются, не то чтобы забавляясь, пока еще вполне без вызова, но вместе глаза их знают больше, нежели прежде, и рука Кристиана в миг минованья взбрасывается в полуприветствии-полуторжестве, нацелена к Пустоши, на северо-запад, в сторону Царства Смерти, и рука Энциана двигается так же, iya[379], ‘kurandye! и на миг две ладони скользят и задевают друг друга, да, соприкасаются, и касания этого и доверия — хватает на текущий миг…
Кто бы мог подумать, приятная местность какая, да, если изнутри взглянуть, ничего так себе. Хоть здесь и присутствует злодей, серьезный, как сама смерть. Эдакий Папаша типичного американского подростка, из эпизода в эпизод старается прикончить собственного сынка. И пацан это знает. Вы прикиньте. Покамест ему удавалось избегать каждодневных отцовских козней — но кто сказал, что он и дальше будет ускользать?
Он паренек бодрый и довольно отважный — и, говоря вообще, папашу особо не винит. Старичина Бродерик — просто дурной убивец, ох ты батюшки, что ж он еще-то придумает…
Тут у нас — гигантское государство-фабрика, Град Будущего, где полно экстраполированных небоскребов 1930-х годов, с балконами и стремительными фасадами, тощеньких хромовых кариатид с пышными челками, всех мыслимых пород элегантных воздушных кораблей, парящих в грохоте и безмолвии городских бездн, золотых красоток, что загорают в садах на крышах и поворачиваются вам помахать, когда пролетаете мимо. Ракетенштадт.