Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Могу лишь свидетельствовать на бумаге: вот я, вот болезнь, вот ее эпизоды. В истовой надежде, что эти свидетельства имеют хоть какой-нибудь смысл.
«Пока пишу – надеюсь» – тоже не так. «Пока пишу – живу» – точнее. Живу в своем почерке, живу в своих образах, когда вся остальная жизнь невозможна. Когда в помине нет никакой надежды...
Ядумала: цель Текста – Жизнь. Позже: цель Жизни – текст. Но, может быть, цель текста – просто текст? Всего лишь.
Текст – как образ жизни.
В моих видениях мне много раз было предъявлено то, что необходимо претворить, переварить, превратить в текст. Отсечь от прожитой в бреду жизни самые тонкие, щемящие повороты сюжета – их просто не успеваешь «схватить», чтоб зафиксировать.
Так вот, когда бред идет долгие часы длительной волной, а не эпизодами, то суть его одна и та же: продирание вниз сквозь туннель. На каждом ярусе которого ждут свои испытания. Больше всего меня поражало, что в этих испытаниях и матушка откуда-то появлялась, отчасти присутствовала – с такими осторожными движениями, будто это чужой дом, а она в нем – прислужница. Я не могла разгадать эту маску: то ли играет роль прислуги, чтоб нам с ней было легче выбраться (ясно же, что нас тут заперли какие-то чужие и злые силы, хозяева жизни, и весь дом просвечен и прослушан). То ли, наоборот, это лишь двойник мамы, и эта особа сама в сговоре с «хозяевами».
Все эти тайны и подвиги ужасно выматывают. И все же был предел. Был конец туннеля. И был его смысл. Мне так и объяснили торжественным рокотом: это случается каждый раз, когда рождается человек. А потом все все опять забывают. До нового туннеля. До нового рождения. Но помнить его – не дано. Или не надо. А я вот – запомнила... До рождения – туннель, после смерти – туннель... Метропоезд какой-то.
А в самом нежном измерении «туннеля» каждый раз разыгрывалась несказанно щемящая зеленая пьеса, которую я с девушками играла неизвестно для кого, а точнее, для того, чтоб самая лучшая из моих девочек смогла соединиться с женихом. А кругом ведь восстания, каменья, расстрелы, измена, коварство... (На дворе было начало XX века.) В нашей группе, мы узнали, была одна доносчица, поэтому надо было сначала пошло, вульгарно сыграть с нею, а потом, когда она уснет, разыграть ту изумрудную, зеленую пьесу, венцом которой станет бегство. Или гибель тех двоих. Но как поведать красоту их лиц, их мелодии и зеленую ветку меж двух силуэтов!
* * *
Ну вот, снова начиная писать (еще только в голове текст проворачивая), я тихонько (кажется!) вышла из депрессии. Шла по улице, сочиняла текст. Поистине это моя единственная (или стержневая?) форма жизни: текст.
Господи, какое же это счастье – быть без депрессии! Все же прав доктор Морозов: за этот дар, за чувство счастья при рождении нового мира мы и платим мучениями в депрессии. За счастье видеть оживающий мир и оживать вместе с ним...
Но – вновь вернулась депрессия. Выходила из нее рывками через сны. Выныривая из сна, обретала новую, недепрессивную пластику, то есть выразительные движения, хотелось двигаться, застывая в танцевальных па (вместо зеркала – ночное окно на лестничной площадке, где курю). Выдыхала, тянувшись поднятой, чуть изогнутой рукой верх, к темному небу: «Господи, Ты есть, Господи!»
Дело было на маминой родине, в селе Сухом Корсуне Ульяновской области. Продолжалась Оратория, как и в одном из предыдущих снов. Но теперь два берега, две Стихии вели Вечный Спор – белая и красная, Красная и Белая. Но не Красное Колесо – Красный Поток. Потому что – Волга.
Вот последний Кадр Сна:
Женщина с лицом Анны Карениной (в исполнении Татьяны Самойловой) с дочкой в ажурном платьице, задыхавшейся то ли в песенке, то ли в плаче, упрямо сплавлялась вплавь по реке, утопая в водорослях – в общем потоке уплывающей от Смерти Белой Стихии.
А на берегу мужички, моя родня, торжествовали над посрамлением супостата. Я старалась им что-то объяснить. На помощь позвала моего бывшего мужа Сережу Шапошника с женой. Я знала, он где-то рядом. Так и сказала родне: вот вы их позовите! «Ужо позову, а чево ему сказать-то?» – с радостной готовностью хохотнул дедок. – «Просто скажите: тебя Марина зовет». И подала им две ветки цветов (те, которые растут у меня на даче, на школьном подворье). Одну целую, другую надломленную. И тут же из прибрежных густых зарослей вышел по-прежнему молодой, стройный Сережа и такая же стройная, стремительная девушка-жена в джинсовом костюме. Оба были подтянуты и сосредоточенны.
Эту часть «Оратории – Объяснения» мы «моделировали» вместе. И это был красный, Кровавый поток, где Кровь была – не метафора цвета, а настоящая кровь...
До появления женщины с девочкой были очень трудные, тяжкие кадры: на кровавом месиве-фоне, прямо из него рождались страшные красные кричащие рты на телах-обрубках (словно только что из-под кисти Гойи), они трансформировались, множились. Надо было легким усилием претворить их кричащие глотки-лица в овальные молчаливые лики с завитками волос, но все еще алые. Потом они тут же исчезали, ведь им не стать ангелами, надо было просто убрать тот страшный крик, чтоб исчезли кровавые рты...
* * *
(Эти трансформации – отголосок вчерашнего сна, когда мы все стояли в очереди к Богу. Его, конечно же, не видя и почти не ощущая, но важна была сама эта очередь, в ней – неведомым касаньем мы все как-то менялись, «трансформировались»...)
И над всем, над рекой и в реке, звучала Оратория из каких-то неведомых мне прекрасных Мелодий.
* * *
Вот и девочка с той женщиной доплыла через водоросли до светящегося окна, откуда к ней протянулись спасающие руки, а девочка просто выплюнула на подоконник мешающую ей таблетку изо рта (что-то сердечное, вроде валидола). И вдруг запела истинно ангельским голоском, вмиг превратившись из безвольной хрипящей куклы в неземной красоты создание. И плыла, и пела, пела, распустив волосы по воде, в своем ажурном платьице. «Видите, вы же – видите, – мысленно обратилась я к родне... – Вот она, красота!»
Все они тут были, моя родня – и раскулаченные, и истовые комсомольцы-комиссары в дряхлых кожанках, кого уже нет на свете, но они столь явно были все со мной, и так важно было прожить всю их разную правоту и успеть сказать свое словечко... Но главное – это была такая песенная родня... И Любушка пела, мамина сестра, в спор не вмешиваясь, да что там – сами небеса, сам воздух был певучий.
...А вынырнула из сна всего лишь с простенькой песенкой внутри:
Я все это увидела, выскочила в коридор покурить и поняла – нет Депрессии. Просто я Книгу пишу. Текст. А это просто волны Творчества меня колышут. То колышут, то – замирают. И я застываю в молчании пустым изваяньем... В Белом Безмолвии Статуей. Как девочки в больнице – те, что сидят или лежат молча часами в депрессии, а жизнь струится сквозь них, но они ее не ощущают.