Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы помните о мгновении, когда сказали себе: «Вот сейчас я по-настоящему счастлив». По-моему, в своих книгах вы часто описываете предчувствие счастья, момент, когда вы как бы стоите на пороге счастья. Именно поэтому для вас вообще очень важно начало какого-либо действия. Это видно, например по тому, что вы пишете о «самом первом глотке пива» или о том, как поднимаетесь по лестнице, выходя из метро… Иными словами, вам интересно рассказывать не о том, что уже произошло, а о том, что только начинается…
Да, вы правы. Мне кажется, ожидание от меня неотделимо. Есть прекрасное стихотворение Франсиса Жамма: «Через несколько дней выпадет снег». Я очень люблю это стихотворение. Ведь мы здесь и вправду не знаем, когда выпадет снег. В России это, конечно, не так, но во Франции снегопад — редкость. Его ждут, надеются. И никто не знает, когда это случится на самом деле. Но иногда вдруг возникает надежда, что скоро пойдет снег. Откуда она берется? Один ответ: мы всегда живем ожиданием. В книге, которая называется «Все воскресенье лил дождь», я как раз и пишу об ожидании снега. Это ожидание символично, потому что мы вечно ждем чего-нибудь, даже тогда, когда никакой надежды нет. Мы всегда безотчетно чего-то ждем. Точно так же и в любви. А потом — потом в воздухе что-то неожиданно меняется, трепещет, и мы понимаем: сейчас нечто произойдет. Я не раз пытался писать о смутных ощущениях, а предчувствие принадлежит к их числу.
Может быть, именно поэтому вы так часто обращаетесь к детству, которое переполнено подобными предчувствиями?
Да, в детстве действительно все впереди. И это время, когда все впереди, драгоценно. Конечно, по мере того как жизнь проходит, такое чувство возникает все реже и реже. Но, к счастью, человека никогда до конца не покидает ощущение, что что-то может измениться, произойти. Ему как будто приоткрывается некий неведомый мир. И этот момент — когда предчувствуешь то, что произойдет, — почти невозможно уловить. Но для меня существо литературы — именно в том, чтобы улавливать неуловимое.
Вы в детстве рисовали?
Нет, что вы, в рисовании я полный ноль. К этому у меня нет ровно никаких способностей. Когда меня в детстве просили нарисовать сказочный дом, где я хотел бы жить, я рисовал тот единственный домик, который умел… Что делать — не умею я рисовать воображаемые домики. А ведь художником нельзя стать, если твои мысли сразу же не обретают форму картин… Но это не мой случай.
Почему же тогда для вас так важна тема живописи?
Тут совсем другая причина. Живопись для меня — метафорическое обозначение того, к чему я всегда стремился в литературе. Я хотел остановить время. Это я как раз отчасти умею — в литературе, конечно, не в жизни. В жизни — нет. Если бы я был способен делать то же самое в жизни, я не стал бы писателем. Думаю, если бы я мог останавливать в жизни время так, как я это делаю в «Первом глотке пива» и в «Загубленной сиесте», — иначе говоря, если бы это была не литературная, а подлинная способность, я бы не расстался бы с ней никогда, хоть это и эгоистично. Но именно потому, что в жизни время от меня ускользает, я и стал писателем. В этом смысле художник мне близок. Он предлагает другим людям взглянуть на остановленное мгновение, а сам очень остро чувствует, как время ускользает. По этой причине я всегда интересовался жизнеописаниями художников даже больше, чем их живописью. Например я писал о художниках-прерафаэлитах в моей «Осени». А в другом моем романе, который называется «Сундборн, или Светлые дни», речь идет о Карле Ларсоне (художнике, которого мы только что упоминали) и еще одном художнике, датчанине Серене Крейере. Вся жизнь этих людей была погоней за счастьем. При этом им часто приходилось очень несладко. Крейер вообще сошел с ума и умер — в нищете, в очень тяжелых условиях. Так вот, я думаю, что художники умеют останавливать время именно потому, что им, как никому другому, дано ощутить его бег. И во мне живет то же самое противоречие.
С одной стороны, я пытаюсь остановить время, а с другой — я человек тревожный, мной владеют разные страхи. То есть в жизни я вовсе не умею «остановить мгновенье» и поэтому обращаюсь к литературе.
Ваш роман, который сейчас переводится на русский, называется, если переводить буквально, «Тот, кто пьет время». Это характерная французская конструкция, ее трудно передать по-русски. Можно ли пить время? Что это значит?
Это очень специфический роман. В нем идет речь о человеке, в сущности лишенном времени. Этот герой пришел ко мне из картин художника, которого зовут Жан-Мишель Фолон. Фолон часто изображает людей, которые живут вне времени, в какой-то оболочке. Герой моего романа — образ, возникший в сознании одного человека во время посещения художественной выставки. Этому человеку нужен друг, который был бы свободен от всего, ни в чем не укоренен. Друг, с которым можно было бы разделить какие-то вершинные мгновения жизни — это может происходить в самой простой ситуации, скажем за стаканом пива или за коктейлем, — мгновения, внешне не имеющие смысла. Конечно, в реальной жизни такого друга не найдешь. И этот вымышленный герой, явившись на землю, мало-помалу врастает в земное время — а такое врастание всегда болезненно. Ясно, что и писатель при этом испытывает боль.
Кажется, в изобразительном искусстве вам ближе всего эпохи романтизма и декаданса. Так ли это?
Пожалуй, нет.