Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся царская семья произвела приятное впечатление. О царе: «Нетрудно заметить, что он человек добрый и отзывчивый. В его глазах нет и следа той хитрости, которую все мы заметили у Луи-Наполеона». Императрица Мария Александровна любезна, великая княжна Мария очень понравилась и, возможно, напомнила Лору Райт: «Ей четырнадцать лет, она светловолоса, голубоглаза, застенчива и миловидна. Глядя на доброе лицо императора и на его дочь, чьи глаза излучали такую кротость, я подумал о том, какое огромное усилие над собою пришлось бы, верно, сделать царю, чтобы обречь какого-нибудь преступника на тяготы ссылки в ледяную Сибирь, если бы эта девочка вступилась за него. Всякий раз, когда их взгляды встречались, я все больше убеждался, что стоит ей, такой застенчивой и робкой, захотеть, и она может забрать над ним огромную власть. Сколько раз ей представляется случай управлять самодержцем всея Руси, каждое слово которого закон для семидесяти миллионов человек! Она просто девочка, я видел таких сотни, но никогда еще ни одна из них не вызывала во мне такого жадного интереса».
Император лично показал гостям дворец и оранжереи. Потом отправились в Ореанду, во дворец князя Михаила Николаевича, младшего брата Александра — «славный парень, а жена его — одна из самых любезных дам в этом любезном обществе»; «у него такая царственная наружность, как ни у кого в России. Ростом он выше самого императора, прямизною стана настоящий индеец, а осанкой напоминает одного из тех гордых рыцарей, что знакомы нам по романам о крестовых походах. По виду это человек великодушный — он в два счета столкнет в реку своего врага, но тут же и сам прыгнет за ним и, рискуя жизнью, выудит его на берег» — там к завтраку вновь появилось царское семейство, присутствовали также «князь Долгорукий и веселый граф Фестетикс»: первый, вероятно, генерал-губернатор Москвы Владимир Долгоруков, второй — либо представитель известного венгерского рода, либо Твен так переврал фамилию Фредерикса, будущего министра двора. На следующий день, 27 августа, прием у генерал-губернатора графа П. Е. Коцебу, там были «барон Врангель. Одно время он был русским послом в Вашингтоне» (Фердинанд Врангель, известный путешественник, был не послом, а наместником Аляски; возможно также, что Твен спутал престарелого барона с его сыном), «барон Унгерн-Штернберг, главный директор русских железных дорог» (Карл Карлович Унгерн-Штернберг, дед «кровавого барона», был не директором железных дорог, а их строителем): «Теперь у него работают около десяти тысяч каторжников. Я воспринял это как новый вызов моей находчивости и не ударил лицом в грязь. Я сказал, что в Америке на железных дорогах работают восемьдесят тысяч каторжников — все приговоренные к смертной казни за убийство с заранее обдуманным намерением. И ему пришлось прикусить язык».
Днем экскурсия по Ялте — «Место это живо напомнило мне Сьерра-Неваду», вечером — бал, ночью отплыли в Константинополь, пассажиры и экипаж продолжали обсуждать впечатления, все, что написано Твеном об этом обсуждении, конечно, выдумка, но она показывает, что американцы ощущали запоздалый стыд за свое восхищение варварским монархом. «Потом перемазанный с головы до пят палубный матрос, изображавший консула, вытащил какой-то грязный клочок бумаги и принялся по складам читать: «Его императорскому величеству, Александру II, русскому императору. Мы — горсточка частных граждан Америки, путешествующих единственно ради собственного удовольствия, скромно, как и приличествует людям, не занимающим никакого официального положения, и потому ничто не оправдывает нашего появления перед лицом вашего величества…»
Император. Так за каким чертом вы сюда пожаловали?
«…кроме желания лично выразить признательность властителю государства, которое…»
Император. А ну вас с вашим адресом…»
С 30 августа по 7 сентября — Константинополь, там 5 или 6 сентября Чарлз Лэнгдон показал Сэму фотографию своей сестры, в которую тот заочно влюбился, с 10 сентября началось посещение библейских мест, главная цель путешественников. Поездка по Сирии через Баальбек и Дамаск была тяжелой, лошади и мулы измучились, но благочестивые паломники гнали их нещадно, вызвав у Твена приступ гнева. Зато сирийцы, не в пример прочим «дикарям», понравились: «Народ здесь по природе умный и добросердечный, и, будь он свободен, будь ему доступно образование, он жил бы в довольстве и счастье».
В Назарете полагалось ощутить религиозное благоговение — у Твена, который воспринимал Христа как живого человека, возникло иное чувство. «Он посетил отчий дом в Назарете и повидал своих братьев Иосию, Иуду, Иакова и Симона; можно было ожидать, что имена этих людей — они ведь родные братья Иисуса Христа — будут изредка упоминаться; но кто хоть раз встречал их в газете или слышал с церковной кафедры? Кто хоть раз поинтересовался, каковы они были в детстве и юности, спали ли они вместе с Иисусом, играли ли с ним в тихие и в шумные игры, ссорились ли с ним из-за игрушек и разных пустяков, били ли его, разозлившись и не подозревая, кто он такой? Кто спросил себя, что творилось в их душах, когда они видели, что брат их (для них он был всего лишь брат, хотя для других был он таинственный пришелец, Бог, видевший лицом к лицу Господа в небесах) творит чудеса на глазах пораженных изумлением толп? Кто задумался, просили ли они Иисуса войти в дом, сказали ли, что мать и сестры горюют о его долгом отсутствии и будут вне себя от радости, когда вновь увидят его? Кто вообще хоть раз подумал о сестрах Иисуса? А ведь у него были сестры, и воспоминание о них, должно быть, не раз закрадывалось ему в душу, когда чужие люди дурно обращались с ним, когда он, бездомный, говорил, что негде ему преклонить голову, когда все покинули его, даже Петр, и он остался один среди врагов».
Такой «человеческий» подход раздражал других туристов, начались ссоры. Паломники восхищались всем, что видели, Твен считал их восторги надуманными. Вот море Галилейское — для него «мутная лужа», для них «великолепие». «Но почему нельзя сказать правду об этих местах? Разве правда вредна? Разве она когда-либо нуждалась в том, чтобы скрывать лицо свое? Бог создал море Галилейское и его окрестности такими, а не иными». Туристы, начитавшиеся путеводителей, были романтически настроены в отношении арабов — для Твена арабы вмиг перестали существовать, когда он обнаружил, что они жестоки с лошадьми.
Иерусалим довершил разочарование: «Всюду отрепья, убожество, грязь и нищета — знаки и символы мусульманского владычества куда более верные, чем флаг с полумесяцем. Прокаженные, увечные, слепцы и юродивые осаждают вас на каждом шагу; они, как видно, знают лишь одно слово на одном языке — вечное и неизменное «бакшиш». Но и христиане не лучше — они не уважают Христа»; «У каждой христианской конфессии (за исключением протестантов) под крышей храма святого Гроба Господня есть свои особые приделы, и никто не осмеливается переступить границы чужих владений. Уже давно и окончательно доказано, что христиане не в состоянии мирно молиться все вместе у могилы Спасителя»; «История полна им, этим старым храмом святого Гроба Господня, пропитана кровью, которая лилась потому, что люди слишком глубоко чтили место последнего упокоения того, кто был кроток и смиренен, милостив и благ!»; «Когда стоишь там, где распяли Спасителя, приходится напрягать все силы, чтобы не забыть, что он не был распят в католической церкви». Эти замечания окончательно испортили отношения с паломниками.