Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, денек отменный! Воздух свежий, бодрящий! Жаль только, что сегодня Рождество. Интересно, готовы ли мои дамы? Я вновь обретал надежду. Ничего, выдержу, успокаивал я себя, только бы женщины не подвели. В голове закрутились всякие байки, которыми я собирался потчевать родных: придется многое присочинить, чтобы их успокоить, — они вечно волновались за нас. Например, всегда спрашивали: «Как ты сейчас, пишешь?» А я отвечал: «Конечно. Опубликовал уже с десяток рассказов». И Моной интересовались. «Моне нравится ее работа?» (Я не помнил, знают ли они, где она работает. Что я говорил в прошлый раз?) А как представить Стасю? Что сказать? Знакомьтесь, это давняя подруга Моны? Она вполне могла учиться с ней в школе. Художница.
Дома я застал Стасю в слезах, она изо всех сил старалась втиснуть ноги в туфли на высоких каблуках. Голая до пояса, в белой, неизвестно где взятой нижней юбке, резинки от пояса болтаются, волосы взлохмачены.
— Мне ни за что их не надеть, — стонала она. — Почему мне надо туда идти?
Мону, похоже, все это веселило. Одежда, гребни и заколки были разбросаны по всему полу.
— Идти тебе не придется, — повторяла она снова и снова. — Мы возьмем такси.
— Шляпу тоже надевать?
— Посмотрим, дорогая.
Я пытался помочь, но сделал только хуже.
— Оставь нас в покое, — потребовали женщины.
Сев в углу, я наблюдал за происходящим. И поглядывал на часы. Было уже почти двенадцать.
— Послушай, — сказал я Моне. — Не надо лезть из кожи вон. Подколи ей волосы и дай нормальную юбку.
Мона заставляла Стасю примерять разные серьги и браслеты.
— Хватит! — заорал я. — Она похожа на рождественскую елку.
Около половины первого мы неторопливо вышли из дома и огляделись — не видно ли такси? Естественно, не видно. Пошли пешком. Стася хромает. Вместо шляпы она надела берет и выглядит почти как все. Но мне больно смотреть на нее. Для нее этот поход — большое испытание. Наконец мы ловим такси.
— Слава Богу, опоздаем всего на несколько минут, — бормочу я.
В такси Стася сбрасывает туфли. Женщины весело хихикают. Мона уговаривает Стасю слегка подкрасить губы, чтобы выглядеть более женственно.
— Женственнее — нельзя, могут подумать, что она не настоящая, — предупреждаю я.
— Сколько нам нужно там пробыть? — спрашивает Стася.
— Не могу сказать. Улизнем сразу, когда можно будет. Надеюсь, в семь-восемь.
— Вечера?
— Ну конечно, вечера. Не утра же.
— Господи! — присвистывает она. — Мне столько не выдержать.
Мы приближаемся к месту назначения, и я прошу водителя остановиться на углу, не подъезжая к дому.
— Почему? — недоумевает Мона.
— Потому.
Такси подкатывает к тротуару, и мы выходим. Стася — в чулках, держа туфли в руке.
— А ну-ка надевай! — кричу я.
На углу, рядом с похоронным бюро, стоит большой сосновый гроб.
— Садись сюда и надевай туфли, — командую я.
Стася повинуется мне, как ребенок. Ноги ее промокли, но она, похоже, этого не замечает. Наклоняясь, втискивает ноги в туфли, но тут с ее головы падает берет, и с таким трудом сварганенная прическа мигом разваливается. Пытаясь спасти положение, Мона отважно бросается на помощь, но шпилек нигде не видно.
— Брось! Какая разница? — ворчу я.
Стася встряхивает головой, как норовистая кобылка, — длинные волосы падают на плечи. Она пытается приладить берет, но тот во всех положениях смотрится нелепо.
— Хватит возиться! Пойдем! Неси его в руках!
— Далеко еще? — спрашивает Стася, снова начиная хромать.
— С полквартала. Держись ровнее!
Мы идем рядком по улице ранних скорбей. Подозрительное трио, как сказал бы Ульрик. Я кожей чувствую, как из-за накрахмаленных занавесок на нас пялятся соседи. Вон идет сынок Миллера. А это, наверное, его жена. Но какая из двух?
Отец выходит навстречу.
— Как всегда припозднились, — журит он нас, но голос его весел.
— Как поживаешь? С Рождеством тебя! — Я нагибаюсь и целую его в щеку.
Стасю представляю как давнюю подругу Моны. Нельзя было оставить ее одну, объясняю я.
Отец тепло приветствует Стасю и приглашает в дом. В холле нас встречает сестра, ее глаза уже полны слез.
— С Рождеством, Лоретта! Знакомься, это Стася.
Лоретта с чувством целует Стасю.
— Мона! — восклицает она. — Как ты? Мы уж думали, что больше тебя не увидим.
— А где мама? — спрашиваю я.
— На кухне.
Но вот появляется и мать, улыбаясь своей печальной улыбкой. Я отчетливо читаю ее мысли: «Все как обычно. Вечно опаздывают. И всегда какие-то неожиданности».
Она обнимает всех поочередно.
— Прошу к столу. Индейка готова. — И прибавляет, сопровождая слова насмешливой улыбочкой: — Вы хоть сегодня завтракали?
— Конечно, мама. Но очень давно.
Мать бросает на меня красноречивый взгляд, который говорит: «Знаю я тебя, все ты врешь» — и отворачивается. Мона тем временем вручает подарки.
— Не стоило тратиться, — говорит Лоретта. Эту фразу сестра унаследовала от матери. — В индейке четырнадцать фунтов, — перескакивает она на другую тему и, повернувшись ко мне, сообщает: — Священник передавал тебе привет, Генри.
Я бросаю быстрый взгляд на Стасю: как ей все это? Выражение ее лица вполне добродушное. Кажется, она искренне растрогана.
— Не хотите ли портвейну перед обедом? — спрашивает отец. Он наполняет три бокала и вручаетнам.
— А себе? — говорит Стася.
— Я уже давно не пью, — отвечает отец и, подняв пустой бокал, провозглашает: — Ваше здоровье!
Вот так начался рождественский обед. Счастливого, счастливого Рождества, всем, лошадям, мулам, туркам, пьяницам, глухим, немым, слепым, хромым, язычникам и новообращенным. Счастливого Рождества! Осанна в вышних! Осанна в вышних! Мир на земле — и да будем мы мучить и убивать друг друга до второго пришествия!
(Этот тост я произнес про себя.)
Я сразу же начал давиться слюной. Тяжелое наследие детства. Мать, как и тогда, сидела напротив, держа в руке нож для разделки мяса. Отец всегда сидел справа, а я мальчишкой искоса поглядывал на него, опасаясь, как бы тот чего не выкинул: ведь в пьяном состоянии он легко взрывался, когда мать отпускала какое-нибудь ехидное замечание. Теперь он уже много лет не пил, но у меня по-прежнему за родительским столом начинались спазмы. Все, что говорили сегодня, было сказано — точно так же и тем же столом, что и тысячу раз прежде. Моя реакция тоже была обычной. Я говорил языком двенадцатилетнего мальчика, который только-только затвердил катехизис. Правда, теперь я больше не упоминал тех ужасных имен, которые срывались у меня с языка в юности, вроде Джека Лондона, Карла Маркса, Бальзака или Юджина В. Дебса. Сейчас я слегка нервничал: ведь в отличие от меня Мона и Стася не знали здешних табу — они были «свободными людьми» и могли повести себя соответствующим образом. Стася в любой момент могла вылезти с каким-нибудь диковинным именем — заговорить о Кандинском, Марке Шагале, Цадкине, Бранкузи или Липшице. Хуже того, она вполне могла упомянуть такие имена, как Рамакришна, Свами Вивекананда или Будда Гаутама. Я молил Бога, чтобы, подвыпив, она не завела речь об Эмме Гольдман, Александре Беркмане или князе Кропоткине.