Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, я не думал, что ты так начитан в этом!.. — улыбнулся Каиафа.
— Помилуй! — захохотал Ирод. — До меня это касается больше, чем до всякого….
— Позвольте… — нетерпеливо вмешался Пилат. — Но я не понимаю, какое же мне дело до всего этого?
— Как какое? Да в конечном счете все эти движения направлены против вас, римлян…
— Ну, мои когорты всегда готовы и легко справятся и с тысячей этих ваших, как их там?..
— Положим, Мессия может побеспокоить не только римлян… — вставил Каиафа.
— Ага! — воскликнул Пилат. — О римлянах, Друзья мои, не беспокойтесь: мы со своими делами справимся сами… А о себе — думайте. Вот поэтому-то и хотел я, достопочтенный рабби, навести у тебя справки об этих новый течениях…
— Право, пока не могу сказать тебе ничего… — сказал Каиафа. — Теперь я вспоминаю, что храмовники, действительно, что-то такое рассказывали мне, но я за недосугом в дело как-то не вник тогда. Но отлично все же помню, что впечатления чего-нибудь серьезного на меня это не произвело — так, обычная болтовня черни…
— Самое правильное тушить огонь, пока не разгорелся… — сказал Ирод. — В конце концов, может быть, Саломея и права… Ну, едем, Саломея, нам пора…
— Подожди мгновение… — остановил его Пилат. — Ты не видел эти дни Марка Лициния, богатого римлянина, который приехал в Иерусалим?
— Нет… — отвечал Ирод. — Слышал, что приехал важный гость, но не видал его…
— Он со своей красавицей женой путешествует по востоку… — сказал Пилат. — И охотно знакомится с выдающимися местными людьми. Но я задержался в Цезарее и не мог ему помочь тут в этом. Завтра они выезжают на Дамаск и дальше, но обещают снова вернуться в Иерусалим. Повидать его было бы полезно с точки зрения местных нужд — он человек с большими связями в Риме…
— С удовольствием… — сказал Ирод. — Я отдыхаю, когда говорю с образованными людьми из моего милого, далекого Рима, в котором мне жилось когда-то так хорошо…
— Интересно посмотреть, каковы теперь ваши римские красавицы… — прокартавила Саломея.
— Да, и я все мечтаю возвратиться в скором времени на родину, купить себе где-нибудь на берегу моря клочок земли и почить спокойно от дел своих на пользу родины… Ну, а теперь, однако, пора… Да хранят тебя боги, достопочтенный Каиафа!
— Да будут благополучны дни твои, достопочтенный прокуратор!
— Едем, едем, Саломея!.. — заторопился и Ирод. — Прощай, святой отец!.. Прощай, прокуратор!..
Проводив гостей за двери, Каиафа снова, не торопясь, уселся за свои списки.
— Начало в порядке… — проговорил он про себя. — Но не угодно ли, какая пошлость: «Пиры устраиваются для удовольствия, и вино веселит сердце человека, а за все отвечает серебро… Даже и в мыслях твоих не злословь царя и в спальне твоей не злословь богатого, потому что птица небесная может перенесть слова твои и крылатая пересказать речь твою…» Нестерпимо! И стоило подымать для этого из пыли веков бедного Соломона… «Суета сует, все суета…» Это так. «Что пользы человеку от всех дел его, которыми он трудится под солнцем? Род приходит и род проходит, восходит солнце и заходит солнце и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем и возвращается на круги свои. Все реки текут в море и к тому месту, откуда текут реки, они возвращаются, чтобы опять течь… Что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем…»
Тяжелый ковер у двери разом отмахнуло в сторону.
— Отец! — задохнулся, весь бледный, Манасия. — А Иоханан уже казнен!
— Постой, постой, милый… — остановил его старик. — Ты меня напугал. Ведь шумом этим ты своему Иоханану жизни уже не вернешь… Не надо так волноваться… И как же можно все-таки допускать, чтобы всякий бродяга мог безнаказанно поносить власть… какова бы она там ни была…
— Ах, отец, отец! — горько вырвалось у юноши. — Не то говорили пророки! И если жить так, то я не вижу, зачем жить!
Холодный и резкий восточный ветер, которого так боялись виноградари Иерихона и который нес всегда с собой седые, косматые тучи песку и требовал поэтому частых омовений, мел по узким и кривым улицам Иерусалима, надувая и хлопая плащами редких тут, на окраине города, прохожих. В жалкой, тесной, темной лачуге, густо пахнувшей прелью и грязью, неподалеку от ворот Ирода, в тени, падавшей от высокой, зубчатой крепостной стены, у чуть тлеющего очага жались оборванные, лохматые и грязные ребятишки с миловидными, но истощенными мордочками. Иуда прибивал молоточком к старой деревянной сандалии полуистлевшие ремни из неприятно пахнущей кожи гиены, и на лице его было обычное выражение беспокойства и беспомощности. В углу, на груде зловонных лохмотьев сидела его жена Руфь, худая, с исступленными глазами и преждевременно поседевшими волосами, беспорядочными космами выбивавшимися из-под повязки; обняв острые и сухие колени грязными, узловатыми руками, она мерно качалась из стороны в сторону и обескровленные губы ее, как всегда, шептали что-то злое… Соседи все больше и больше убеждались, что Руфь одержима бесом и наиболее опытные из них настойчиво советовали Иуде поискать за Иорданом тот священный корень, баараз, огненного цвета, которого так боятся бесы. Тот, кто сам выкапывал этот корень из земли, немедленно умирал. Был, однако, способ обойти это затруднение: нужно было осторожно раскопать вокруг корня землю, а затем привязать его веревкой к шее собаки и гнать ее. Выдрав корень, собака тут же издыхала, но драгоценное средство было уже в руках человека и стоило только поднести его к носу больного, как он выздоравливал. Но Иуда как-то не особенно верил, что Руфь одержима, а кроме того, очень боялся он и заиорданских демонов…
Была ли Руфь одержима, неизвестно, но была она очень несчастна. Положение еврейской женщины, как говорят, было выше положения других восточных женщин того времени. Одни рабби написали о женщине — как это бывает и у других народов — очень много возвышенных слов. Они говорили, что тот, кто оскорбляет женщину, подобен убийце; они уверяли, что мудрая жена будет «прославлена у ворот», а смерть ее «такое же несчастье, как и разрушение Иерусалима». Но, с другой стороны, как и у других народов, были рабби, которые осторожно предостерегали от женщины и к величайшим бедствиям жизни относили «болтливую и любопытную вдову и девицу, которая теряет свое время в молитвах»; они советовали не вести праздных разговоров с женщинами и даже мягкий Гиллель утверждал, что «женщины укрепляют предрассудки». Все эти мнения мудрых рабби свелись, в конце концов, к тому, что если еврейская женщина не знала уже в эту эпоху тяжести многоженства, то она все же не могла выступать свидетельницей на суде и, как существо низшего порядка, освобождалась от ежедневной молитвы и всяких других религиозных обязанностей, не смела появиться на улице с непокрытой головой, все окна ее дома, выходящие на улицу, были забраны плотными решетками, и до замужества она была, как раба, полной собственностью отца, который мог даже продать ее, а после замужества становилась в полную зависимость от своего супруга, который при всяком удобном и неудобном случае мог прогнать ее, то есть выдать ей разводную. И заботливые рабби, как всегда, точно указали все случаи, когда это можно сделать вполне законно и со спокойной совестью. Если суровый Шаммай допускал развод только в случае прелюбодеяния, то многие, и в том числе Гиллель, допускали этот развод всегда, когда супруг найдет в своей жене «что-либо недостойное одобрения»: если она вышла на улицу с непокрытой головой, например, если она обратилась на улице с речью к незнакомому мужчине, если она разболтала какую-нибудь семейную тайну, если она бесплодна, — бесплодие считалось у иудеев позором — если у нее подгорело жаркое, если она просто-напросто перестала нравиться мужу… А знаменитый и строгий рабби Акиба сто лет спустя завершил: «если кто-либо увидит женщину более красивую, чем его жена, то он может дать своей жене развод». Благодаря всему этому разводов было великое множество. Напрасно многие рабби, в особенности фарисеи, пытались бороться с этим, уверяя, что «сам жертвенник плачет над тем, кто выдает своей жене разводную», жизнь делала свое дело.