Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да ты только для виду, государь, – смеется Скопин-Шуйский. – Проведем зачинщиков в цепях до тюрьмы. А ночью потихоньку выпустим. И пусть катятся из Москвы в Польшу кроме роты Доморацкого. А то черный люд рассвирепел, разозлился, как бы бунта настоящего не случилось. – Ну, делать нечего, – отвечает Димитрий Иванович, – вот ты сам, Михайла Васильич, поезжай в Посольский да с князем Вишневецким все и обговори.
«Скопин взял конных стрельцов, поехал да с польским начальством обо всем условился. Того “татя”, что калиту срезал, и прочих зачинщиков драки на виду у всех отвели в тюрьму, а бирючи на Красной площади проорали царский указ: “В случае-де сопротивления ударить по польским отрядам из пушек”.
Народ московский доволен, царя славит: “Ах, какой у нас царь-то теперь справедливый, честный! Все по правде рассудил и русских зря не обидел, и ляхов наказал”. Ну вот, ровно бы и тишина настала.
Однако седмица прошла, и понемногу начали москвитяне узнавать: как всамоделешне-то сделали. А народ православный обманули. Тут многие закручинились: вот тебе и добрый царь, справедливый, хороший. А никак не осмелился против друзей своих, поляков, пойти. У них бы с русскими другой разговор был. Понастроили бы глаголиц[60], да всех нас перевешали».
Про это седобородый человек с боевыми шрамами говорил, уже помывшись и с молодыми на улицу выйдя.
Зашли путем в харчевенку. Присели в уголке и опять за разговор. Заказали пенной (водочки, значит), пирогов, студня. Стали ужинать. А старший-то молодым разное рассказывает – да не шибко, а потихохоньку, ладонью-то прикрыв рот. Те, конечно, понимают – в чем дело. Нет, нет, а незаметно кругом поглядывают. Видят, что попался человек удалой, а они – тоже ниче, сгодятся.
Там питухи-пьянь перепившаяся – галдят, матерятся, свару меж себя затевают. Тут под пивное угощенье скоморохи кривляются, припевая:
Монах какой-то здоровенный, опившийся, взревел через головы буйным хмельным басом:
– Люди хрещеные и нехристи! Телесо наше трепыханием своим сердце человеческое указует, цело ли тело наше праведное. А цело телесо, то жива и душа, алчущая пити, чтобы здравой быти! Вон оно как!
Кто-то сказал:
– Сей монах беглый Варлаам аки пророк возглаголошит и к чему-то дух людской призывает. А к чему? К зловещанию и властям неповиновению, ибо будто знает и скрывает некую тайну великую, ему известную.
– Ну что за тайну ты знаешь, отче расстриженный? – вопросил сутулый человечишко подьяческого вида: кафтан замаранный долгий да бороденка драная клином. – Небось крамолу скрываешь во чреве пьяном своем? А ты скажи – не боись. Дыбы, пытки огненной не боись!
– У меня темя лысое, да не глупое, – заявил Варлаам, – тебе не выдаст знаемое, видок ты поганый!
– А, боисси? Беглый ты пророче! А то – возглаголь, я мигом с тебя запишу да куда надо донесу, – изгалялся подьячий-пропойца.
Сильно хмельной монах заорал на подъячего:
– Стерво ты, прохиндей, а не человече грамотный!.. Уйди с глаз моих, пока я тя палицей своей и десницей[61] мощною не порешил!
Тот не испугался и завопил тонко, верезгом сиплым:
– Бес ты в монашьей шкуре! Не ведаю, что ль? Вор ты затаенный, сокрытый… И мало чаво удумаешь!
Седобородый, жилистый, что из бани, разговаривал с молодыми, но прислушивался чутко к крикам и байкам.
Двое неприметных, потрезвее, видимо, бывалые люди, говорили про себя, но тот со шрамами их слышал:
– Да семерых стрельцов захватили в Кремле, ибо толк был у них про самого царя. Лжа, мол, будто он сын Ивана Васильевича. И пока только правит, а потом поляков на Русь пустит – грабить да насаждать латинство.
– Тише ты, краем уха пымают, тады берегись…
– Ништо, тут все пьяны. И как дальше?
– Да выдал их кто-то. И всем полуполком пришли стрельцы ко дворцу самого царя… Семерых стрельцов привели из басмановского застенка. Вышел царь-то и молвит им: «Я суду ваших товарищей отдавать не стану. Бог им судья, а поступайте с ними сами, как сочтете праведным. Что решите, то и будет». Повернулся и вместях с Басмановым ушел во дворец. А дворянин думный Микулин Григорий верным стрельцам знак дал. Тут голова стрелецкий взметелился: «Раз такое про государя баили, в сабли их…»
– Ну?
– Што «ну»-то? Всех семерых на куски порубили…
– Посередь Кремля?
– Еле кровь замыли да мясо в Москву-реку покидали… А народ, узнав, доволен был. Царские, мол, изменники.
– Времена вновь настают кровяные. Надо, не дожидаясь, в Кремле ночью пошарить. Пока там с охраной переполох.
– После той ночки стрельцы сумные[62] стали, по сторонам от дворца стоят. И не видать. Пусто нынче в Кремле! В царских палатах и то почти никто караул не держит. Сказывают, поживиться можно. Сам-то Митрей вроде с постельничим Ванькой Безобразовым. Да еще ночует сиклитарь еный из ляхов по прозвищу Ян.
Трое, которые пришли в харчевню из бани, отдали деньги целовальнику за хмельное, стряпухе за еду. Вышли. Прошагали недолгое время. Старший спросил:
– Слыхали про все?
– Слыхали, – тихо произнес тот, что в бане угощал квасом.
– Ты как думаешь? Нож в сапоге есть? Али мы не казачьи головы?
– Нынче никого не проверяют, такой срок настал. Потом перекроют. А то Фроловские ворота всю ночь открыты. И только немцы-рейтары бродят лениво туда-сюда. Что же, пошли?
– Один раз живем, другого не будет. Айда.
Темень в Кремле. В одном месте только, у немцев, у рейтар, факел еле тлеет, дымит.
А во дворце, в спальне царской, свечи в шандалах догорели. «Царь» замедленным языком беседует о чем-то со спальничим Безобразовым. Где-то в Замоскворечье горланят вторые петухи. Тишина крадется по переходам и горницам. Сон нисходит; в окошке, в темном небе, плывут синие облака.
И внезапно – в передней части дворца, у входа, шум.
Лжедимитрий вскочил, схватил меч на лавке у стены.
– Что там? Пистолеты мои где?
– Не помню, царь-батюшка, – сдавленно бормочет Безобразов. – Прости, Христа ради…
Чутко вслушиваясь, Самозванец кинулся к двери босой. Слышен гулкий топот ног и голос его ближнего человека Дурова: «Стойте, суки!» – и мат.
Самозванец, обнажив меч, рванулся в переднюю. К нему подскочил Дуров, стрелецкий голова: