Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее нашли на рассвете в залитом кровью платье, и певца, который ночью уже исколесил весь город, ища ее, тут же известили. В комиссариате, рассказывал потом дежуривший в тот день полицейский, у Кристиана Василе, которого допрашивали в качестве подозреваемого, глаза горели безумным огнем. Когда его отпустили, он пошел прямиком в первый же трактир и напился до потери сознания. Еще несколько лет гостям заведения показывали то место, где певец кусал столик.
Заразу сожгли в Воскресенском крематории, он располагался в те времена где-то за оврагом Тонола. Стеклось целое море народа в слезах, но Кристиана Василе не было. По пути в крематорий сквозь хрустальные окна роскошных похоронных дрог из резного эбенового дерева, влекомых изукрашенными лошадьми, можно было увидеть красавицу с открытыми глазами, потому что веки с длинными ресницами ни в какую не хотели опуститься на черные как смоль глаза. Пепел насыпали в урну с двумя ручками в виде ангелов из кованого железа.
Не прошло и двух дней, как урну украли из ниши крематория. Я перебрал подшивки газет за тот период, чтобы убедиться в достоверности этой истории. Нашел заголовки мелкими буквами, объявляющие о краже урны. Но чего никто никогда не знал, а узнал только я, по случайности, — это кто совершил сие кощунство. Не бог весть какой секрет. Как вы уже, конечно, подозреваете, это был не кто иной, как Кристиан Василе, певец, который победил в себе, обезумев от любви и отчаяния, извечный страх перед вампирами. Среди ночи он влез в одно из окошечек крематория, прошел по влажным плитам, споткнулся о тележку, на которой мертвых вдвигали в печь под зловещим сводом из резного малахита, перещупал десятки урн, выстроенных ровным рядом, пока не наткнулся на урну дорогой, незабвенной Заразы. Обхватил ее и прижал губы к ее холодной глине. Дома певец поставил урну на круглый столик в углу комнаты и уже со следующего утра начал зловещий ритуал, на который его могло толкнуть только безумие. Мне трудно даже оставить на бумаге слова, которые описывают неописуемое, так что я скажу просто: каждый вечер, в течение сорока дней, Кристиан Василе съедал по ложечке праха Заразы. Соскребя со стенок урны последние следы праха, певец вылил себе в глотку скипидару, но не сумел умереть. Он всего лишь сжег связки, покончив с пением навсегда. Он исчез и из реального Бухареста, и из Бухареста другого, фантомного и туманного, из человеческой памяти.
Мой дядя со стороны мамы, актер, был в турне со своей труппой, когда встретил его, в 1959-м, в Пятра-Нямц. Там на должности рабочего сцены (каждый вечер поднимавшего занавес) он нашел старика, бродяжку по виду, которому театр давал, из жалости, на кусок хлеба. Кто-то сказал ему, что это Кристиан Василе и что он был в свое время знаменитостью. Ему напели и припев «Заразы». Мой дядя поднес старику стопку, и тот хриплым шепотом изложил ему все вышесказанное. Свою историю он рассказывал всем и вся, но никто до той поры не удосужился ее записать. Записал ее, в конечном итоге, я, прекрасно понимая, что не эти бедные страницы понесут дальше память о Кристиане Василе, а вечный рефрен «Заразы»:
Скажи, прекрасная Зараза,
Кто тебя любил.
Сколько по тебе вздыхало,
Скольких твой рот сгубил.
Дай мне сладкие губы, Зараза,
Опьяни, околдуй меня.
От твоего поцелуя, Зараза,
Хочу умереть и я.
«Бесстыжая смерть» Дагмара Ротлуфта была, вне всякого сомнения, книгой моей юности, но, к сожалению (для меня сегодняшнего, который упускает оказию быть оригинальным), и настольной книгой чуть ли не всей молодежи моего поколения. Так что я вряд ли смог бы написать о ней что-то, что хоть сколько-нибудь заслуживало прочтения. Имя Ротлуфта ничего не говорило мне в те времена, когда я читал книги не ради славных имен их авторов и не ради красот стиля — я перескакивал через описания с тем безразличием, с каким взгляд кошки игнорирует неподвижные предметы, — а ради чистой интриги, «ради чистого героина», как сказали бы некоторые. В самом деле, эту книгу я не прочел и даже не проглотил, а как бы впустил инъекцией в вену, прямо в циркуляцию крови, которая подняла венчик ее цветка в мой мозг. Я не стану описывать ставшие банальностью, благодаря обилию кинематографических версий, жизнь и преображение Сидонии, ее продолговатый череп и ожерелье из человеческих зубов, или коварство Форденблисса, «копателя каналов через гипоталамус», или поиски перочинного ножа с семью золотыми лезвиями, которыми Оролиу вырезает названия семи рептилий на спинах семи дев, и еще тысячи и тысячи деталей, превративших эту бесконечную книгу — 1140 страниц в моем старом и утерянном издании — в «Гентский триптих»[25]жанра фэнтэзи. Думаю, интереснее будет вкратце рассказать, как я на нее напал.
Мне было семнадцать лет, а друзей не было, ни одного. Стояло лето, я возвращался, часов в девять вечера, из своих обычных блужданий по незнакомым улицам. Солнце отбрасывало косые лучи на квартал блочных домов, свет из апельсинового переходил в янтарный с каждой проходящей минутой. В полнейшей тишине и уединенности каждый предмет истекал бесконечными тенями. Из брошенной «Победы», вросшей в асфальт, вышел какой-то оборвыш, не закрыв за собой ржавую разболтанную дверцу. Когда он подошел ближе, я узнал в нем Жана, друга детства, который травил самые лучшие неприличные анекдоты, мальчика из бедной рабочей семьи. «Пошли чего покажу», — сказал он. И я, вместо того чтобы войти в подъезд Е и подняться на пятый этаж, пошел за Жаном к соседнему блоку, старому и пожелтевшему, в пятнах плесени. Мы залезли по пожарной лестнице, почти насквозь проржавевшей, до третьего этажа. «Вот тут», — сказал Жан, и мы, свесив ноги, уселись на подоконник окна со ставнями из гнилых досок. Одна ставня открывалась, так что можно было проникнуть внутрь. Жан остался на подоконнике, под угрозой слететь при первом же порыве ветра, а я перемахнул через раму, утыканную осколками стекла, в полутемную комнату.
Это была спальня со старой мебелью: широкая кровать, зеркало, стул, круглый столик. Над кроватью полка с толстыми потрепанными книгами. Единственная дверь — напротив окна — забита гвоздями. Последние лучи солнца, красные, как огонь, прочерчивали комнату вдоль. «Я один знаю про эту комнату, — сказал Жан. — Теперь ты тоже будешь знать, только больше никому…» Я пробыл с полчаса в этом пространстве, пахнувшем почему-то свежим деревом. Свернулся клубком на кровати с ветхими от времени простынями. Вот куда я всегда хотел попасть. Когда я спустился вниз, была уже ночь, и Жан ушел. Больше я его никогда не видел.
Потом несколько лет подряд я почти каждый вечер забирался по пожарной лестнице в эту молчаливую комнату, где и прочел, вытянувшись на кровати и упиваясь уединением, все книги с полки, чьи странные названия и сегодня звучат у меня в ушах: Граф Монте-Кристо, Поднять паруса! Пармская обитель, Человек, который смеется (я никогда после про них не слышал: если спрашивал у библиотекарей, те говорили, что это мне приснилось), — других названий уже не помню — и наконец дошел до «Бесстыжей смерти».