Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обойдя барак, Берлинер обнаружил двух заболевших женщин, которые не могли идти на работу. Обнаружил – и тут же с удовольствием задушил обеих своим кнутом. Двинулся дальше – и тут увидел Сельму, лежавшую на нарах.
– Ты что, больна? – спросил он, якобы даже с сочувствием.
Сельма не успела ответить, как капо хлестнул ее плетью и заорал:
– Вставай, жидовка!
Девушка напрягла все свои силы; она знала, что последует, если она не встанет. Но подняться она не могла… Берлинер удовлетворенно ухмыльнулся. Накинул свой кнут на шею девушки и начал ее душить. Сейчас он прикончит еще и эту красотку…
Но тут перед лицом Берлинера вдруг возникла рука в лайковой перчатке, которая махнула ему: «Прекрати!»
Капо немедленно подчинился, обернулся и увидел коменданта Первого лагеря Френцеля.
– Опять в женском бараке, маньяк? – спросил эсэсовец.
– Служу великому рейху! – ответил капо, вытягиваясь по стойке «смирно».
Немец усмехнулся:
– Еврей не может служить рейху. Только умереть может, чтобы не отравлять все кругом.
Однако у коменданта не было такого оскорбления, которое могло бы задеть покореженную душу Берлинера, этого верного подручного нацистов. У него и на это замечание был готов ответ.
– Готов умереть за рейх и за фюрера в любую минуту! – отчеканил он.
Обершарфюрер сделал успокаивающий жест:
– Все, Берлинер, можешь стоять «вольно». Я уже понял: ты тот еврей, который любит фюрера сильнее, чем немцы.
Капо встал «вольно» и уже другим, деловым тоном доложил:
– Я сегодня отбраковал двоих. Эта третья. Тиф, не тиф, а работать не может. Стало быть…
Вывод был ясен – девушка должна умереть. Таково было правило, и даже комендант не должен был его нарушать. Иначе у его подчиненных могли возникнуть подозрения в том, что обершарфюрер почему-то сочувствует «жидовке». Конечно, комендант, который был господином жизни и смерти заключенных, мог иметь какие-то личные пристрастия и чудачества. И все равно возбуждать подобные подозрения, позволять одной из заключенных нарушать правила было нежелательно.
Поэтому Френцель, которого все так же тянуло глядеть на Сельму, не сказал: «Можешь сегодня лежать. Пойдешь на работу, когда выздоровеешь». Вместо этого он произнес:
– Ведь ты же здорова? Капо ошибся? Вставай!
Это было сказано так властно и в то же время так доброжелательно, с таким желанием помочь, что Сельма не могла не попробовать. Словно загипнотизированная взглядом Френцеля, она ухватилась за верхние нары – и, пошатываясь, поднялась. Обершарфюрер удовлетворенно кивнул, сказал ей:
– Иди на работу. – А капо тихо сказал: – Не сегодня…
Он не собирался тушить излишнее рвение этого странного еврея. И почему надо было считать его излишним? Фюрер поставил задачу: уничтожить все еврейское население Европы до последнего человека. А уж где и как будет происходить это уничтожение, в конце концов, неважно. Пусть капо Берлинер душит, режет, забивает насмерть столько заключенных, сколько хочет. Просто для этой конкретно девушки срок еще не пришел. Не сегодня…
…Кое-как, с трудом Сельма добралась до сортировочного барака. Встала к столу, принялась разбирать вещи убитых. Было заметно, что она с трудом держится на ногах, что ей нездоровится. И это сразу заметил Хаим, который за другим столом сортировал поступившие накануне украшения. Он с тревогой следил за неуверенными движениями девушки, с которой танцевал, которую успел полюбить.
Тут над ним склонился начальник сортировочного барака эсэсовец Бекман.
– Ну что, нашел? – спросил он.
Хаим сразу понял, о чем говорит немец. Тот еще два дня назад приказал ювелиру отыскать ему среди поступивших вещей золотые запонки поизящней. Вообще лагерные эсэсовцы беззастенчиво запускали руки в награбленное у убитых добро. Хотя все эти вещи были объявлены собственностью «великого рейха», присвоение украшений, часов, браслетов не считалось воровством.
– Простите, господин шарфюрер, – почтительно ответил Хаим. – Запонки, какие вы хотите, я еще не видел.
Эти слова расстроили Бекмана и разбудили в нем еще одну жившую в нем страсть, такую же сильную, как жадность. Это была страсть к мучительству, садизм. Садизм был очень распространен среди лагерной охраны. Можно сказать, это было почти всеобщее свойство эсэсовцев, охранявших лагеря. Неограниченная власть пьянила их, будила самые низменные инстинкты.
– Плохо смотришь! Ленишься! – заявил Бекман.
Выговаривая Хаиму, он сознательно распалял себя.
– Ты очень ленивый! Думаешь, мне нравится тебя бить?
Честный ответ на этот вопрос был «да». Но Бекман не ждал ответа, ему не был нужен ответ.
– Снимай штаны! – приказал он.
Но у Хаима было припасено кое-что, чтобы задобрить палача. Он протянул Бекману бумажник, выбранный им из кучи вещей.
– Вот что было во вчерашнем поступлении, – сказал он. – Это вещи с парижского поезда.
Глаза у эсэсовца загорелись. Он обрадовался новой вещи, как ребенок.
– Ух ты! – воскликнул он, вертя в руках бумажник. – Вещь – как у банкира! Вагнер обоссытся от зависти! Ведь у Вагнера такого нет?
Хаим покачал головой:
– Конечно, нет. Я такую вещь первый раз вижу. Смотрите, какая дорогая кожа! Дом «Шанель».
Бекман развернул бумажник, поднес к лицу.
– А как пахнет! Как, *лядь, пахнет! Ты слышал, чтобы кожа пахла, как цветы? Понюхай!
И он сунул бумажник в нос Хаиму. Он уже чувствовал себя хозяином новой вещи. И как хозяину, ему важно было с кем-то поделиться ее замечательными качествами. Даже такой ничтожный лагерный раб, как этот Хаим, годился – он должен был засвидетельствовать успех эсэсовца как обладателя этого замечательного бумажника.
Хаим понюхал и с важностью подтвердил:
– Пахнет прекрасно!
Бекман улыбнулся. Он был счастлив.
– Ну, за хорошую работу полагается поощрение, – заявил он. – Как ты считаешь? Открой рот.
Хаим не хотел бы ничего и никогда брать из рук этого негодяя. Но что было делать? Он открыл рот… и в следующую минуту отшатнулся. Бекман начал лить ему в рот спиртное из своей фляжки.
– Коньячок! – похвалился эсэсовец. – У нас сегодня все французское, не хухры-мухры.
Но Хаим уже закрыл рот, и драгоценный коньячок пролился на пол. Настроение у эсэсовца сразу изменилось.
– В чем дело, еврей? – спросил он тоном обиженного ребенка.
– Да, я еврей… я не могу… – пытался объяснить Хаим. – Не могу пить коньяк… не велит наша вера…
– А ты веришь? – спросил Бекман.
– Мы все верим, – отвечал Хаим. – Поэтому я не могу.