Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда-то Грум-Гржимайло рассказывал отцу, как однажды в Северо-Западном Китае он повстречал целый обоз русских крестьян, которые ходили искать Беловодье. Они рассказали Груму и его спутникам, что вышли из Саратовской губернии больше двадцати лет назад, шли по «скаскам» знающих людей, и только пески пустыни Такла-Макан положили конец их многолетнему странствованию. У этих пределов они осели, завели хозяйство, вырастили сады, прожили двадцать лет и вот без всякой видимой причины, а по тоске просто, бросили все и отправились обратно в Россию. И когда Цимлянский в детстве слушал этот рассказ, он был твердо уверен, что настоящего Беловодья крестьяне не нашли и вернулись именно поэтому. Ничего странного, необъяснимого с точки зрения здравого смысла, что усматривали во всем этом взрослые, Цимлянский не видел. Он видел только, что крестьянам не повезло, а ему, возможно, предстоит быть более удачливым. Если крестьяне искали Беловодье, то Цимлянский вынашивал более выспренний замысел: страна его грез, как у людей более-менее интеллигентных, носила название Царства пресвитера Иоанна. «Теперь самое время, – невесело подумалось ему, – пойти найти это царство. Жениться на пресвитеровой дочери, дать мир, законы и потомство». Глаза его блуждали по комнате, все более погружавшейся во мрак. Он помнил, что когда проведешь влажной тряпкой по старому лаку, воздух наполняется странной свежестью – пахнет лаком. Вещи как будто напоминают тогда, что жизнь в них течет, и взывают к нашей памяти.
Порывшись в книжном шкафу, Цимлянский извлек эту самую карту и развернул ее у себя на коленях. Тут были отмечены горные хребты и реки, берущие начало у их вершин, тут были посеяны поселения крупные и совсем маленькие, некоторые из них были связаны дорогами, до иных доходил только тоненький пунктир троп, судя по топографии, труднопроходимых; было несколько озер, а на них острова. И все это была сплошная земля без намека на выход к какому-нибудь крупному водному массиву, к которому применимо было бы слово море. Как сумасшедший, тщательно оберегающий от посторонних свои секреты, существующие, возможно, только в его воображении, Цимлянский специально не отметил на карте береговую линию, хотя кому, как не ему, было знать, где искать волшебную страну Беловодье. Впрочем, волшебной он ее не считал. Он знал, что еще до Троянской войны в этих местах возничие Кастора и Поллукса попали в беду, осели в горах и больше уже не вернулись в Грецию. Совсем древние греки называли эту страну Колхидой, византийцы называли ее Зихией, а он, Цимлянский, никак ее не называл.
Еще ему приходилось читать, что казаки Якубовича, преследуя в горах партию карачаевцев, слышали у Эльбруса колокольный звон, а потому предположили, что не казаки ли это некрасовцы, сошедшие с Дона еще при Петре, до сих пор имеют здесь свое пристанище. И хотя это наивное предположение Якубовича заставляло его улыбаться, в то же время порою он чувствовал неприятный холодок от страха, что кто-то, пусть и бессознательно, смог приблизиться к разгадке на такое короткое расстояние. Царство пресвитера Иоанна в соответствии с давней традицией искали на Востоке, а Цимлянский знал, что его там нет. Просто все самое таинственное и скрытое от взоров лежит всегда на самом видном месте, и специально искать ничего не надо, ибо все откроется само в приличный час. И теперь он все более убеждался в том, что и отец его знал все это и оставил Цимлянскому самое настоящее сокровище, обладание которым непредсказуемо, но неминуемо.
Ближе к полуночи в соседнем переулке дважды стреляли. Под окнами слышались торопливые, беспокойные, студеные чьи-то шаги, стучали в дворницкую, скрипели воротца.
Подумав, Цимлянский достал из полевой сумки черную лендриновую тетрадку и при свете свечного огарка химическим фиолетовым карандашом перенес карту на одну из пустых страниц.
В окнах стало серо. Цимлянский подошел к окну и стал смотреть во двор. Он думал о том, сколько раз смотрел он во двор из этого окна, но попроси его кто-нибудь описать этот двор, то у него, пожалуй, ничего бы не вышло. «Ну, – сказал бы он, – стоит там ясень. Дворник весной у своего флигеля высаживает мальву. У заборчика переломана четвертая от угла штакетина». Теперь он смотрел вниз, и каждая деталь казалась ему столь знакомой, и странно и смешно было бы не знать ее или позабыть. Но – и это он тоже знал – стоит и сейчас только отвести взгляд, как исчезнет и сама картина, и детали. И теперь он смотрел, тоже зная, что когда-нибудь через много лет, если суждены будут эти годы, сама собой возникнет она во всех своих бесчисленных деталях: этот ствол толстого тополя, окаймленный оранжевой лентой рассвета; на ясенях отвисшие бахромой листья под цвет оранжевой оконной руды. Hевесомая пудра снега, как на бисквите, и земля, как тесто, схваченная, запеченная морозом. И небо – его бледная лазурь, нежная, как сироп, и на нем кремовые облака.
«Ну довольно», – решил он, положил в сумку черную лендриновую тетрадь с карточкой матери, запер двери и стал спускаться по лестнице. Во дворе Максим сточенной березовой метлой нудно царапал асфальт, сметая бурые и оранжевые листья ясеня.
– Куда же, Сашенька? – испуганно оглянувшись и почему-то шепотом, спросил он, хотя никого не было вокруг. Воробьи, пользуясь остановкой метлы, слетелись и ворошили кучу сметенных листьев.
– За Синей птицей, – ответил Цимлянский, мельком глянув на воробьев. – К черту на рога.
Спустя два часа он уже ехал обратно на Румынский фронт.
* * *
На восьмой день езды в изгаженном классном вагоне, на тендере, в теплушке и опять наконец в классном вагоне Цимлянский достиг-таки Ясс, где стоял его 60-й Замосцкий полк. Белье его источало смрадный запах, который сделался противен даже ему самому. С непередаваемым облегчением он соскочил с заплеванной подножки вагона на относительно чистый румынский перрон вместе с такими же грязными оборванными солдатами. Какое-то не до конца изжитое чувство долга или простая привычка к повиновению и порядку влекла их к месту службы, но внешний их вид говорил за то, что чувству и привычке уже оставалось недолго. Куда ехали остальные, сложно было и предположить. Многие просто катались, наслаждаясь свободой и свирепо крича машинисту: «Крути, Гаврила!», хотя машинист, конечно, их даже не слышал. Почему все машинисты в представлении солдат были Гаврилами, тоже осталось загадкой этого хаотичного года.
Внешне жизнь тут ничуть не изменилась. Этот маленький городок в холмистой бессарабской степи все еще утопал в айвовых садах и будто бесконечно, а потому невидимо сползал по склону холма Копоу, а другие ближайшие холмы покрывали овечьи отары, подвижные, словно живые ковры. О войне напоминали лишь беспечно бредущие патрули, отмечающие свой маршрут подсолнечной шелухой, да громыхание заблудившегося передка по булыжной мостовой. Дыхание мира, если и не подписанного, то фактически установленного, обдавало здесь расхлябанностью нижних чинов да и некоторых офицеров, на которых неопределенность действовала угнетающе. Примерно половина их под разными предлогами уже разъехались, но в город беспрерывно прибывали другие из Болграда, Измаила и Рени, боявшиеся дальше оставаться в своих частях и искавшие спасения вблизи штаба фронта.
Цимлянский приехал в Яссы в день, когда собрался полковой комитет. Какой-то молодой человек, по виду вчерашний студент, как сказали Цимлянскому, представитель дивизионного комитета, долго говорил о свободе, то и дело прерывая свою речь приступами тяжелого, надрывного кашля.