Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ни к чему мне эта свобода, да будь она проклята, если мне приходится целую неделю обходиться без хлеба и голодному ложиться спать! – крикнул ему с места пожилой, похожий на волка солдат.
Председательствовал полковой писарь Никита Романов. Избранный комитетом в командиры полка капитан Грамолин сидел от него по правую руку и все время морщился, как от зубной боли.
Цимлянский вспомнил отца и закричал тоже с места, что с ним редко случалось:
– Черт побери, Никитка, а мы разве не народ? Я разве не народ?
– Прапорщик, что вы кричите, – укоризненно сказал Романов. – Здесь не митинг. Сядьте и вы тоже, – обратился он к солдату.
– Вы отняли у нас мечту, – сказал Цимлянский. – Отняли мечту.
– Мы дадим вам другую, – ответил писарь, и руки его забегали по лежавшим перед ним бумагам протоколов, словно и искали эту самую мечту.
Потом делили полковые суммы. Командир полка предложил сдать их в казну, но большинство упрямо этому противилось. Двадцатью семью голосами против четырнадцати денежный ящик постановлено было вскрыть. Сразу после голосования, сославшись на головную боль, Цимлянский вышел на улицу. Прежде чем идти на квартиру, надобно было снести письмо Ивантеева к его тетке Малеевой, бывшей супругой русского консула в Яссах. На крыльце рядом с ним оказался знакомый солдат.
– Я, господин прапорщик, что вернусь – дома долго не заживусь, на каторгу живо угожу, – ни с того ни с сего поделился он. – Я как стал среди войны жить, так стала мне война что дом мой, а солдаты уж таки товарищи – при самой смерти вместе. Дома-то один я, хоть и семья кругом... Ну, всего наилучшего.
На площади около здания собрания тускло, с безнадежной какой-то усталостью горели костры, устроенные из разбитых ящиков с надписями на французском и английском. Кто и зачем их жег в мягкой теплой ночи, было непонятно. Протравленные доски неохотно поддавались огню, предпочитая судьбу головешек, а не пепла. Цимлянский бродил как тень между этих слабых костров, вызывающих в памяти тени великих греков и образ неопределенного царства, рожденного их черно-белым сознанием.
Где-то с окраин тоскливо лаяли собаки. Приглушенные, мерцали редкие огоньки в домах. Ветер раскачивал ветки в садах, и огоньки то скрывались в темноте, то появлялись вновь, словно знобило этот городок, эту землю, на которой он стоял, словно знобило Вселенную, в которой трепалась эта Земля.
И опять, как тогда, когда возвращался от Васнецова, Цимлянский испытал это чувство тревожного ожидания чего-то неотвратимого, что еще не наступило, но неумолимо приближается, и противостоять этому можно, но предотвратить никак нельзя.
* * *
Дом консула в начале улицы Музилер был как и всегда широко освещен и виден издали светлым фасадом. Здесь уже было известно, что в Ставке растерзан Духонин. Все казалось как обычно, но какое-то гнетущее настроение витало в гостиной.
За зеленым сукном сидели сам консул, доктор Пикулин, однополчанин Цимлянского поручик Бунич и чиновник Бессарабского отделения Русско-Азиатского банка господин Простаков с пробором столь безукоризненным, что волосы казались уже не собственно волосами, но каким-то невиданным головным убором.
– Вот сегодня и румыны начали переговоры, – заметил Простаков, забирая колоду.
– Дмитирия Григорьевича очень понимаю, – заговорил со вздохами Малеев, мужчина средних лет, курносый и с какой-то купеческой бородой, – и не хотел бы оказаться на его месте: ведь какое наше положение? Большевиков мы не признаем, а они уже переговариваются с немцами, а мы считаем себя с немцами в состоянии войны. Мы на территории Румынии, и она тоже переговаривается с немцами. Ну а рассудить: что ж остается ей делать, ежели Петербург так хочет? Нет-нет, господа, кто бросит в генерала Щербачева камень, когда правительство страны, на территории которой находятся войска, ведет переговоры с неприя– телем?
Таня вышла из боковых дверей. На ней было голубое муслиновое платье, серые волосы лежали на затылке кольцом, и по тому, как она посмотрела на него своими огромными синими глазами, Цимлянский понял, что нынче она ждет от него объяснения.
– Посудите, господа, – говорила между тем Лидия Федоровна, ее мать, – мы здесь маленькая часть России, со всех сторон окруженная неизвестно кем. Сообщений никаких.
– Просто остров! – в тон ей откликнулся поручик Рейнгардт, бывший студент Института восточных языков, до того не принимавший участие в разговоре и которого Цимлянский сразу и не заметил.
– Хуже! – воскликнула Лидия Федоровна. – До острова доплыть можно, а здесь же даже границу закрыли.
– Почему же никаких, – возразил капитан Федулов Аркадий Неонилыч и кивнул на Цимлянского. – Сообщений, бишь. Вон наш молодец в саму Москву, как сейчас говорят, смотался.
Лидия Федоровна порывисто повернулась к Цимлянскому.
– Голубчик, расскажите, – попросила она, умоляюще соединив у груди кисти рук, блещущих истончившейся вылощенной, будто выделанной временем кожей.
– Плохо, сударыня, – сказал Цимлянский неохотно. – Город разбит артиллерией, были бои... Люди меня поражают, – добавил он тихо. – Никакой воли. Что это?
– У нас здесь целая армия, – запальчиво сказала Лидия Федоровна и разняла руки, которые в свободном состоянии как-то потеряли прелесть царственного увядания. – Просто надо пойти и вышвырнуть эту накипь. Эту человеческую накипь.
– Эх, мадам, мадам, – сокрушенно сказал Бунич от своего места у стола. – Во всей этой армии едва сотни две соберется...
– Сколько соберется, столько и пойдем, – угрюмо сказал Цимлянский. Таня играла «Утро туманное», и от слов Цимлянского под пальцами ее левой руки дрогнул аккорд и голова ее еще глубже ушла в плечи.
– Что же, – спросил Цимлянский у Рейнгардта, – пойдете?
– Мы ж в Москву? – лукаво щуря глаз, уточнил тот.
– Сначала на Дон, потом в Москву. На Дон, боюсь, зайти придется. Не миновать нам Дона.
– Тогда пойду, – весело отвечал Рейнгардт, погруженный в свои записи. Он изучал турецкий язык как язык противника прошлого, настоящего и будушего.
Таня начала романс Жадовской.
«Ты скоро меня позабудешь, но я не забуду тебя», – подхватил Бунич своим бархатным тенором.
– А вы, Аркадий Неонилыч? – обратился Цимлянский к капитану Федулову, оборачиваясь на Таню.
– Ах, отстаньте вы от меня, – смешно взмахивал руками Федулов и начинал пыхтеть как самовар. – Я четыре года воюю. Я выспаться хочу. Я руки хочу помыть.
– Вот видите! – торжествующе вскричал Бунич. – Нет-с, – обратился он теперь к одному Федулову, – вы умыть их хотите.
– Ай, Федя, – вскричал в сердцах Аркадий Неонилыч, – бросайте вы эту канитель. Можно подумать, Мамай пришел. Такие же русские люди. Моя профессия мирная, я лесник...
– Вот подыщите себе в вашем лесу подходящее деревцо, чтобы повеситься, когда ваши русские люди крестить вас придут в свою веру.