Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Генри похолодел.
— Нет, нет, любимая. Ты совершенно права. Мы подождем, пока все благополучно кончится. Это лучше и для нее — ей останется только радоваться, не испытав перед этим никакой тревоги.
— Спасибо. Ты всегда заботишься о других.
И снова так же горячо, как каждое воскресное утро в церкви, он возблагодарил создателя, даровавшего ему хорошую жену.
Прежде чем наследник Бартона успел без особого шума и волнений появиться на свет. Генри, так же как и миссис Джонс, были уведены еще дальше по приятной тропе забывчивости: если миссис Карстейрс когда-нибудь и узнала, что стала бабушкой, она узнала это не из первых рук.
Беатриса лежала, глядя на своего новорожденного сына. Такой крохотный, такой беззащитный — и в таком мире. Бедняжка, лучше бы ему умереть. Но ведь это было бы лучше для всякого, и, однако, все хотят жить. И она тоже. Зачем?
Ведь жизнь — это мерзость и страх, стыд, боль и ненависть. И все-таки, хотя ей предстоят еще испытания вроде последнего, она цепляется за жизнь потому лишь, что сама жизнь сильна в ней. Она готова по-прежнему служить желаниям Генри, снова и снова переносить ужасы деторождения, плодить новых и новых ненужных и жалких детенышей, таких же отвратительных, как и их родители, — и для чего? Чтобы они в свою очередь могли плодить новых. Бесконечная цепь осквернителей и оскверненных.
Ребенок ткнул ручонкой в ее грудь, и она, содрогнувшись от этого прикосновения, спрятала лицо в подушку.
Бедный, бедный малыш! Что его ждет? Зачатый в отвращении, рожденный в страдании, рожденный матерью, которая никогда, никогда не сможет его полюбить…
Она злобно одернула себя. Плаксивая дура, готовая разреветься оттого, что ее собственному отродью предстоит разделить судьбу всего сущего! Как будто она не знает, что вся эта болтовня о материнской любви — одно лицемерие и ложь! Кошки, возможно, любят своих котят, пока они малы, и некоторые женщины — особенно самые глупые — чувствуют животную привязанность к отпрыскам их собственной гнусной плоти. Но ребенок — естественный враг своей матери: он возникает ценой ее мук, уродует ее, паразитирует на ее теле, ненавидимый и ненавидящий. Если бы она хоть чем-нибудь отличалась от своей чудовищной матери, она убила бы себя, только бы не дать жизнь беспомощному существу, раз жизнь такова. Однако она сделала это, она бросила в воду нож, который спас бы и ее и маленького; и теперь, просто из чувства порядочности, она должна заботиться о нем, пока он не вырастет и не научится в свою очередь презирать и проклинать ее, как она проклинает…
Странный фарс — жить и давать жизнь другим.
Миссис Джонс, которая принесла ей чай, увидела, что она смотрит на малютку, и подумала: «Душечка наша милая».
Гарри уже учился ходить, а Беатриса ждала второго ребенка, когда Уолтер наконец снова приехал в Англию. Слухи о его необычайных лингвистических познаниях достигли министерства иностранных дел, и едва он туда явился, как в него вцепился озабоченный чиновник.
— Мистер Риверс из Лиссабона? Мне говорили, что вы полиглот. Вам случайно не знаком персидский язык?
— Немного.
— Правда? Вы-то мне и нужны. Пройдите сюда, пожалуйста.
Его усадили перед кипой бумаг.
— Между прочим, каким образом вы изучили восточный язык? Ведь вы, если не ошибаюсь, никогда не служили на Востоке?
— Да, но я занимался персидским в последний год моего пребывания в Оксфорде. Я всегда интересовался языками.
— Завидный дар. На скольких вы читаете? Как! На всех-этих, и свободно?
Гм, считая английский и мертвые языки, всего получается четырнадцать. Вы слишком хороши для Лиссабона. Мы, пожалуй, задержим вас здесь на пару недель: у меня лежит несколько бумаг, которые нежелательно отдавать посторонним переводчикам.
Уолтер проработал в министерстве почти четыре месяца. По воскресеньям он обычно бывал у матери, а короткий отпуск провел в Бартоне. Генри и Беатриса приехали в Лондон, чтобы проводить его, когда он уезжал в Португалию.
Генри довольно долго скучал и не мог привыкнуть к его отсутствию. Ему всегда хотелось иметь брата, и он был рад, что нравится Уолтеру. В Бартоне они совершали длинные прогулки, наблюдая за птицами, и оба глубоко, хотя каждый по-своему, восхищались деревенской природой. Но, оставаясь наедине с сестрой, Уолтер становился молчаливым, и иногда казалось, что он чувствует себя с ней неловко.
Это было что-то новое. Он словно считал себя в чем-то виноватым.
Беатриса не осмеливалась признаться себе, что его отъезд был для нее почти облегчением.
С самого детства их дружба была необычайно тесной, а после того как она вышла замуж самая мысль о том, что он живет на свете, служила ей поддержкой в минуты черной тоски, которая все еще овладевала ею время от времени. В своих ежемесячных письмах — как и она в своих, — он писал только о внешней стороне своей жизни или о всяких пустяках, и все же они были драгоценны хотя бы потому, что напоминали ей о единственном человеке, который никогда не лгал и ничего не требовал, о человеке, на чью любовь она могла положиться и на чьем лице даже в самых страшных снах она ни разу не видела проклятой сальной усмешки йеху.
Но вот долгожданная встреча наступила и кончилась, а они так и не нашли, что сказать друг другу. Да и о чем, собственно, могли бы они говорить, кроме того, о чем лучше было молчать?
Что он увидел в Кейтереме, и так было ясно, а как тяжела и скучна для него жизнь, которою он вынужден вести, она понимала без слов. В Лиссабоне, лишенный возможности заниматься любимым делом, он был обречен на бессмысленную работу среди людей, с которыми у него не было ничего общего.
Она не сомневалась, что он глубоко несчастен. Но несчастье с ее точки зрения, было непременным и постоянным условием человеческого существования, и чем меньше об этом думать, тем лучше. Исключение составляли только здоровые малыши вроде Гарри и, конечно, такие люди, как Генри.
И все-таки это трагедия. Ведь в детстве Уолтер был таким жизнерадостным, полным кипучего интереса к жизни.
Она всегда была поверенной всех его мыслей и интересов. Еще когда она была совсем крошкой, он переводил ей отрывки из Вергилия и Гомера и рассказывал о неведомых странах и диких народах. Когда она подросла, он без конца делился с ней надеждами, слишком заветными, чтобы говорить о них с кем-нибудь другим. Он станет путешественником; поедет в Перу, Египет, Месопотамию; будет раскапывать развалины древних городов в поисках глиняных табличек и надписей на давно забытых языках.
Постепенно он стал замкнутым. Но все студенческие годы он со страстным интересом изучал языки — новые и мертвые, и она не сомневалась, что профессия, которую он изберет, будет как-то связана с его детскими мечтами.
Она была потрясена, узнав через несколько недель после смерти отца, что он поступает на дипломатическую службу. Когда она узнала об атом, все было уже решено.