Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Алсу, дочь простого мергена-охотника, не видавшая в жизни более радостных дней, чем в белой юрте Субэдэя, была рада ублажить старика. Став полгода назад пленницей татар на берегах Сейхуны, она пошла по жадным рукам сотников и десятников, скрашивая своими юными прелестями дикие гульбища воинов и старшин…
И вот теперь, по взмаху крыльев судьбы, она оказалась под покровительством прославленного полководца, на посланиях которого ставилась смоченная в крови врагов печать[133] со словами великого Чингизхана:
Бог на Небе,
Каган — божья мощь на земле.
Повелитель скрещения планет.
Печать владыки всех людей.
«Да обрадует тебя Всевышний…» — Она хотела было подложить своему защитнику подушку под голову, когда… первой услышала запалённый сип подъехавших лошадей и хриплые голоса часовых; лязг оружия заставил её вздрогнуть и укрыться с головой одеялом.
Полосатый полог юрты приоткрылся и прозвучало приветствие:
— Довольство, простор и благополучие тебе, храбрейший!
— Мир входящему… — хмуро буркнул в ответ поднявшийся Субэдэй.
Сухопарый монгол с угрюмым лицом, чёрными глазами, весь накрытый стальными латами, перешагнул порог и низко склонил голову.
— Зачем нарушил мой сон, Тынгыз? — Багровый шрам на лице принял свинцовый оттенок, округлившийся, навыкате глаз пытливо воззрился на тысячника. — Как ты смел войти сюда, в запретные покои? Ты знаешь?..
— Знаю, мудрейший. Прости и выслушай. — Воин, приложив правую руку к груди, распрямил спину.
— Говори, я услышал тебя.
— Ночью начальник шестой сотни моей тысячи Чан-жу делал объезд. После боя Джэбэ-нойона с презренными псами Котяна на берегу осталось много повозок… Они полны бобровых и лисьих шкур, собольих шуб и серебра…
— Знаю! Говори немного о многом! — Глаз Субэдэя затлел зелёным недобрым огнём.
— Чан-жу притащил на арканах двух пленников…
— Ты помнишь наказ Посланника Неба? Посла не душат, посредника не убивают. Тот, кто не исполняет воли Чингизхана, теряет голову.
— Да, храбрейший, но они не послы… Эти шакалы грабили чужое добро. Прикажи удавить их тетивой или залить их глаза и уши кипящей смолой.
— И ради этого ослиного дерьма ты нарушил мой сон?! — Тёмное лицо багатура собралось в сеть морщин. — Кто они?
— Урусы, мой господин.
— Уру-у-сы?! — Ноздри Субэдэя задрожали от гнева. Задыхаясь, он захрипел, накинувшись на своего нукера: — У тебя мозги барана, Тынгыз! Я рано дал тебе бекство тысячника, тебя следовало оставить командовать сотней! Иди и жди меня у юрты Совета. И если хоть волос падёт с их головы, я прикажу посадить тебя на кол.
Побледневший нукер не замедлил покинуть «весёлую юрту» грозного Субэдэя. Барс с Отгрызенной Лапой не бросал слов на ветер, и тысячник знал это не хуже других.
* * *
Как только войлочный полог опустился за темником, Субэдэй быстро собрался, пристегнул к поясу меч-кончар и направился к выходу. Но стоило ему сделать шаг, как его остановил горячий, требовательный шёпот:
— А я? Ты забыл меня, хазрет? Я боюсь оставаться здесь… без тебя…
Субэдэй подошёл к ложу и шумно сорвал с наложницы одеяло. Алсу лежала на шкурах, испуганно прикрывая руками грудь.
— Кого ты боишься? Чьих рук? — Он схватил её за плечо, но она, увернувшись, откатилась в сторону. Её длинная чёрная коса шмыгнула по ковру, как ускользающая гюрза[134], но багатур успел её поймать, наступив белым замшевым сапогом на конец «хвоста». — Скажи, чьих?! И я прикажу отрубить ему руки или заживо сварю эту собаку в котле! Нет? Молчишь?.. Тогда зашей свой рот и не смей отрывать меня от мужских дел, женщина!
Он зверовато усмехнулся, глядя в её настороженно-выжидающие глаза в обрамлении чёрных ресниц, затем перевёл взгляд на подрагивающий круглый, с тёмным пупком живот; запустил руку в сафьяновую кису, притороченную к его поясу и щедро осыпал золотыми динарами этот… любимый живот.
— Жди и знай: никто не смеет бояться, находясь под защитой моей руки.
По вольному глянцевитому шляху, ведущему в Киев, вдоль могучего Днепра, где в течение многих столетий проходили торговые обозы и богатые караваны, сразу после прихода полчищ татар в Дикое Поле движение встало. Опустели придорожные корчмы и харчевни, радушные «питейники» и постоялые дворы… Все они — заброшенные, в спешке покинутые, без ворот, крыш и крылец, выломанных и растасканных ратниками княжеских застав на костры, — угрюмо и сиро доживали свой век, став приютом для лихого бродяжьего люда, одичавших собачьих стай и хрипатого воронья.
…С тревогой и тяжёлым сердцем взирали на это запустение дядька Василий и Савка Сорока, возвращаясь в Киев вместе с панцирниками старшины Белогрива. И чем больше наблюдали эти картины, где всюду валялись растасканные канюками[135] и шакалами людские кости, остовы разбитых телег и брошенный скарб, тем крепче наливались их души тусклые свинцом.
Повозка на высоких половецких колёсах, в которой тряслись оставшиеся «вживе» (после стычки с монголами) галичане, сводила с ума унылым скрипом. Перегруженная ратной поклажей, кольчугами и щитами, она едва поспевала за рысившей верхами дружиной. И как ни резвил, как ни подгонял кнут Василия упряжных быков, они с тупым равнодушием продолжали мерить пыльный большак набранным ходом.
— Эва, какая хрень-мертвечина вокруг… Жуть, да и только… Ни людыны тебе, ни дымка живого… — со вздохом ворчал зверобой. — Одне только коршунюги над нами крестами могильными кружуть…
Дядька Василий привстал на коленях, щупая глазами степь, подсчитывая вёрсты до зелёной каймы показавшихся дубрав.
— За весь вчерашний дён, почитай, от самой заставы Печенегская Голова… лишь два обожратых стервятиной[136] бирюка пересекли нам дорогу. Сытые, сучары, мать-то их в хвост… Не пужливые вовсе! Ровно мы все тут теперя не люди… Так-то вот, гаврик… Одно слово — татаре тут прошли. А ведь это… слышь, Савка?! — Василий в сердцах вытянул бычьи спины кнутом. — Токмо их, значит, татаров передок тут клювом пощёлкал, вынюхал, шо и как… Теперича жди, Русь… нагрянуть, дьяволы, всей темнотой поганой, только дяржись! Ты шо молчишь, букой? Плечо-то как твоёно? Ноить?