Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Речь ведь идет о народе, о тяжком испытании, какое выпало ему на долю в ту нелегкую годину. Даже когда пашут на коровах: опять кишки выматывают, опять правда и опять: «Как сделано!» Если уж совсем правда, так вот какая: пахали и помалкивали. Вроде так и надо. Как-то не смотрели на себя со стороны. А здесь видят себя, сознают ненормальность такой жизни, с надрывом предъявляют счет: «Му-у — вот мы кто». Плакали в те годы (я помню, какие годы — послевоенные), жаловались на судьбу, материли ее совсем не по-женски, но знали, это — трудно, что поделаешь. Всем трудно. Повторяю: это страшней, но тогда, наверно, не было бы той «динамичности» фильма, какая есть теперь, а это авторов не устраивало.
Трудно и мне сейчас: фильм захватывает зрителя, а я — налетел. Я не налетел. Все, что связано с тем временем в деревне, мне до боли дорого. И благодарю я авторов за то, что они взялись за это великое дело — рассказать правду тех лет (сам я, честно говоря, струсил бы), но что-то тут не то. И понять толком не могу — что не то? Ну, не то, например, что после 53-го года все стало хорошо. Вывод-то какой? — было плохо, стало хорошо? Это же не так. И после 53-го года было плохо. И сейчас не все хорошо. А в фильме ушли от такого продолжения, закруглились. Успокоились. И опять одолевает подозрение, что авторам совершенно все равно — как там вообще-то, в деревне? Все уже сделано. Хороший председатель — и все? Не верю, чтоб авторы так думали.
Далеко, однако, ушел я от темы. Но так легче рассуждать — «предметнее».
Фильм Хуциева.
Он длинен. Великий охотник «усекновений» наш многоуважаемый Марк Донской чуть не со слезами на глазах просил Хуциева при обсуждении фильма: «Марлен, дай мне ножницы, я тебе вырежу из фильма восемьсот метров!» Я думаю, тогда бы это был фильм не Хуциева. И походил бы он на такого Хуциева, который великолепно умеет, например, говорить с трибуны. Настоящий Хуциев совершенно не способен на это — говорить с трибуны.
Вот длинный проход влюбленного героя. Длинный-длинный! Пустая ночная улица, мигающие семафоры, шаги. Все. Еще стихи. Почему не скучно? Ведь — любовь. Первая. Сильная. А тут — длиннейший проход. Попытаюсь разобраться. Сам с собой, по крайней мере. Сколько раз решалась эта тема — любовь! Авторы всегда понимают свою особую ответственность перед читателем, зрителем, слушателем, когда дело доходило до любви. Судей-то тут сколько! Вечная, вечно новая тема. Хуциев решает ее неожиданно просто: семафоры, улица, шаги. На это надо отважиться. Скажут: да ведь все уж подготовлено, была капель, была бессонница… А тут видим, просто идет влюбленный человек. Ну да, конечно. Но я хочу видеть, как идет влюбленный человек, как он несет свою любовь. И автор тоже. Собственно, потому и хочется мне этого, что автор велел. Он идет рядом со своим героем как верный друг, все понимает и помалкивает. И оттого, что автор любит его, мне радостно за них обоих. И оттого, что их чувство настоящее, они не боятся долго идти молча. Сколько требовалось метров на проход! Режиссер чутьем художника точно отмерил — ни больше ни меньше.
Простота и смелость решения здесь родились от искреннего, неподдельного отношения автора к своим героям — он их любит, своих парней, страстно хочет, чтоб все у них устроилось хорошо. Иначе могло быть: «пробег», не «проход» — где-нибудь в березовой роще с деревьями по переднему плану, кр. — «он», кр. — «она». Ср. — «он» и «она» бегут, он догоняет ее. Кр. — смех. Зрителя били бы по башке этими «кр.» и «ср.» (крупный и средний план. — Прим. ред.): знай: это — любовь! Любовь! Любовь! Не будь дураком, не прозевай ответственного момента. Как в другом случае били под дых и говорили: «Если ты, идиот, не понимаешь, что это — драма народная, что человек оттого и жесток, что хочет добра людям, — вставай и уходи с нашего фильма».
Мне сцена ночного прохода больше всего нравится в фильме. Тут даже и стихов не надо бы, пожалуй. Но это слабость Хуциева — стихи…
Если разбирать сцены, нужно говорить долго, хоть, в общем-то, так легче. Вот сцена с продовольственной карточкой, найденной в книге. Когда-то — она была так нужна! — ее потеряли. Теперь нашли. Можно улыбнуться, но нужно и задуматься. Мысль той сцены, «голос» ее горестно и сильно звучит в сцене вечеринки. И, наконец, в сцене с отцом, погибшим на войне, он торжественно и взволнованно требует: «Вы не должны забыть!» Тут вот я вплотную думаю о народе, и оттого, что фильм развивается внешне спокойно, просто, естественно, не бьет по нервам, не кружит голову, мысль успевает вырасти в гордую веру в наш народ и дело его: подвиг его, бессмертный в веках, будет источником бодрости и надежды не одному поколению Родины.
Рядом с подобными сценами соседствуют такие, где радостно удивляет чувство молодой неподкупной совести, глубокой человечности и чистоты. Сцена первого «грехопадения» героя… Раздолье ханжам и демагогам. А в этом много больше порядочности, нежели в той, какую уныло и безрадостно долгие годы влачат закаленные бойцы кухонных дрязг и тихие мастера шипения на все, что не создано по образу и подобию их. Счастливо найденный первый снег, глубокий след от ног… Запах снега просто чувствуется. Белизна его и свежесть подчеркивает душевную чистоту героя.
Пора сказать об операторе фильма — М. Пилихиной. Это ее рук дело — и снег девственной белизны, без которого, пожалуй, некий микроб нечистоплотности и проник бы в сцену (представляю себе: грязное небо, слякоть — тоскливо сделалось бы), и пустая ночная улица, такая гулкая, чистая, мокрая, такая необычно просторная, и водоворот первомайской демонстрации, живой, нестандартный, и двор московский с землей, утоптанной под