Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пошел к доктору Кипенхауэру потому, что его приемная находилась ближе всех. На руках у меня высыпали маленькие белые прыщики – признак того, насколько я чувствовал, что либо меня по-настоящему бьет мандраж, либо у меня начинается рак. Я носил нитяные рабочие перчатки, чтобы люди не глазели. И постоянно их прожигал, выкуривая по две пачки в день.
Зашел я к доктору. Мне назначили первую встречу. Будучи человеком обеспокоенным, я приперся на полчаса раньше, все время размышляя о раке. Прошел через приемную и заглянул в кабинет. Сестра-секретарша сидела там на корточках в своем узеньком белом халатике, задранном аж до самых ляжек, грубых и громоносных, проглядывавших сквозь туго натянутый нейлон. Я немедленно забыл про рак. Она меня не слышала, а я не мог оторваться от ее неприкрытых ног и бедер, примеривался глазами к аппетитному крупу. Она подтирала воду на полу, забился унитаз, и она ругалась, страстная, розовая и смуглая, и живая, и неприкрытая, и я все смотрел и смотрел.
Она подняла голову:
– Да?
– Продолжайте, – ответил я, – не обращайте на меня внимания.
– Туалет, – сказала она. – Постоянно забивается.
Она продолжала подтирать. Я продолжал таращиться на нее поверх журнала Лайф.
Наконец, она встала. Я подошел к кушетке и сел. Она пробежалась по журналу регистрации.
– Вы мистер Чинаски?
– Да.
– А почему вы не снимете перчатки? Здесь тепло.
– Я лучше не буду, если не возражаете.
– Доктор Кипенхауэр скоро придет.
– Хорошо, я подожду.
– Что с вами?
– Рак.
– Рак?
– Да.
Медсестра исчезла, а я прочел номер Лайфа, потом – еще один номер Лайфа, затем номер Спортс Иллюстрейтед, затем сидел и смотрел на развешанные морские и земные пейзажи, а откуда-то сочилась консервированная музыка. Вдруг свет мигнул, потом снова зажегся: интересно, подумал я, а можно ли будет как-нибудь изнасиловать медсестру, и сойдет ли мне это с рук, – и тут вошел врач. Я не обратил внимания на него, он не обратил внимания на меня, поэтому мы были квиты.
Меня пригласили в кабинет. Он сидел на табурете и смотрел на меня. У него было желтое лицо, желтые волосы, тусклые глаза. Он умирал. Ему было года 42. Я ощупал его глазами и дал где-то полгода жизни.
– Зачем перчатки? – спросил он.
– Я чувствительный человек, доктор.
– Неужели?
– Да.
– Тогда я должен вам сообщить, что я когда-то был нацистом.
– Это ничего.
– Вас не беспокоит то, что я когда-то был нацистом?
– Нет, не беспокоит.
– Меня поймали. Нас провезли через всю Францию в товарном вагоне с открытыми дверями, а люди стояли вдоль путей и швыряли в нас бомбы-вонючки, камни и всякий мусор – рыбьи кости, засохшие цветы, экскременты, все самое невообразимое.
Затем доктор сел и рассказал мне о своей жене. Она пыталась его освежевать.
Настоящая тварь. Пыталась забрать все его деньги. Дом. Сад. Домик в саду. И, вполне возможно, садовника тоже, если уже этого не сделала. И машину. И алименты. Плюс крупный шмат налички. Кошмарная женщина. Он так много работал.
Пятьдесят пациентов в день по десятке с головы. Почти невозможно прожить. Да еще эта женщина. Женщины. Да, женщины. Он разложил мне это слово по полочкам. Я забыл, что это было – “женщина” или “фемина”, – но он разобрал его по-латыни, а потом залез оттуда еще глубже, чтобы только показать мне, какой у этого слова корень, по-латыни: выходило, что женщины в основе своей безумны.
Пока доктор распространялся о безумии женщин, мне он начал нравиться. Голова моя покачивалась в согласии с ним.
Неожиданно он приказал мне подойти к весам, взвесил меня, послушал сердце и грудь. Грубо снял с меня перчатки, промыл мне руки в каком-то говне и вскрыл прыщики бритвой, по-прежнему разглагольствуя о злобе и мстительности, которые каждая женщина носит в своем сердце. В железах прямо. Женщин направляют их железы, а мужчин – сердца. Именно поэтому страдают только мужчины.
Он велел мне регулярно мыть руки и выкинуть перчатки к чертовой матери. Еще немного поговорил о женщинах, о своей жене, а потом я ушел.
Моей следующей проблемой были припадки дурноты. Но нападали они на меня, только когда я стоял в очередях. Когда я стоял в очереди, меня охватывал ужас. Это было невыносимо.
Я осознал, что в Америке и, возможно, во всех остальных местах все сводится к стоянию в очереди. Мы делаем это везде. Водительские права: три или четыре очереди. Ипподром: очереди. Кино: очереди. Рынок: очереди. Я ненавидел очереди.
Я чувствовал, что должен быть какой-то способ их избежать. Ответ на меня снизошел. Побольше служащих. Да, вот ответ. По двое на каждого человека. По трое. Пусть служащие стоят в очереди.
Я знал, что очереди меня убивают. Я не мог их принять, но с ними мирились все остальные. Все остальные были нормальными. Для них и жизнь прекрасна. Они могли стоять в очереди и не чувствовать боли. Они могли стоять в очереди вечно. Им даже нравилось стоять в очереди. Они болтали, ухмылялись, улыбались и флиртовали друг с другом. Им больше нечего было делать. Они не могли придумать, чем бы еще заняться. А я вынужден был смотреть на их уши, рты, шеи, ноги, жопы и ноздри – на всю эту срань. Я чувствовал, как из их тел, как смог, сочатся смертельные лучи, а слушая их разговоры, мне хотелось орать:
– Господи Боже мой, помогите же мне кто-нибудь! Неужели я должен так страдать всего лишь за то, чтобы купить фунт гамбургеров и полбулки ржаного хлеба?
Дурнота подступала, и я пошире расставлял ноги, чтобы не упасть; супермаркет начинал вихрем кружиться у меня перед глазами вместе с лицами приказчиков, с их золотистыми и коричневыми усиками и умными счастливыми глазенками, все они собирались стать когда-нибудь менеджерами супермаркетов, с их добела отчищенными довольными рожами, купят себе дома в Аркадии и еженощно будут оседлывать своих бледных блондинистых благодарных женушек.
Я снова записался на прием. Мне назначили первую встречу. Я прибыл на полчаса раньше, а туалет работал исправно. Медсестра вытирала пыль в приемной. Она нагибалась и распрямлялась, и сгибалась не до конца, и затем направо, и налево, и поворачивала ко мне свою задницу, и сгибалась опять. Белая форма ежилась и вздергивалась, забиралась выше, поднималась: вот колено в ямочках, вот бедро, вот ляжка, вот все тело. Я сел и открыл номер Лайфа.
Она перестала вытирать пыль и повернула ко мне голову, улыбнулась:
– Вы избавились от перчаток, мистер Чинаски.
– Да.
Вошел доктор: похоже, он был чуточку ближе к смерти. Он кивнул мне, я встал и вошел за ним в кабинет.
Он сел на свою табуретку.