Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В отличие от других, которые все же после падения сумели встать на ноги, преодолеть сердечную страсть, найти себе более подходящий объект, Срулик так и не сумел прийти в себя. И кажется Габриэлю, что Срулик, этот коротышка в очках, даже хочет остаться в этом состоянии. Он готов распластаться перед ней и ползти к ее ногам. Во время последнего учебного года, рассказывал Срулик Габриэлю, он получил полставки в библиотеке Бней Брита, чтобы хоть немного помочь больной матери, и с этого момента началось все с Оритой, почти тотчас обретшее жертвенный с его стороны характер. Как только она появлялась в библиотеке, он тут же нес ей кофе, давал на дом книги, которые запрещено было выносить, сам эти книги выискивал и даже составлял для нее резюме. В один из дней она явилась в момент, когда он запирал двери библиотеки после рабочего дня. Она примчалась, задыхаясь от легкого бега, рыжая копна волос ее развевалась на ветру, руки ее, загорелые и светящиеся на солнце, были простерты к нему, прося задержаться. Увидев это летящее существо, он чуть не потерял дыхание и отворил дверь, всячески стараясь, чтобы она не заметила, как у него дрожат пальцы, и ключ не попадает в отверстие замка. Она примчалась, ибо ей срочно понадобились сведения о молодом художнике Модильяни, который недавно умер в Париже. О нем ей с вдохновением рассказывал художник, старик Холмс. Ее увлечение бедуинами, их традициями и историей, прекратилось столь же внезапно, как и началось. С тем же увлечением она начала интересоваться модернистской живописью.
Она полагала, что в библиотеке может быть пара книг на эту тему, ну и, быть может, несколько завалящихся английских или французских журналов по искусству, но также знала, что слегка косящий очкарик не пожалеет сил, перевернет всю библиотеку, чтобы найти то, что ее прихоти нужно. Результаты этого похода превзошли все ожидания. Срулик тут же извлек французский журнал по искусству с двумя статьями о Модильяни. Одна статья была посвящена его творчеству, другая – о трагедии его жизни, его смерти, его подруги, которая помешалась после его ухода. Статьи сопровождались черно-белыми репродукциями картин, изображающих обнаженных женщин. Какой-то французский турист оставил в библиотеке уйму журналов, и Срулик не знал, каталогизированы ли они или просто валяются в шкафу. Увидев Ориту, распростершую навстречу ему объятия, он вообще потерял голову и высыпал перед ней все эти журналы. Получив тот самый журнал со статьями о Модильяни, она пожала ему обе руки, буквально прыгнула на него, ибо была намного выше, и расцеловала его в обе щеки. От неожиданности он уронил очки и слепо шарил по полу трясущимися пальцами в поисках их, чтобы снова водрузить на нос, боясь, что вовсе рухнет от наплыва чувств, освободившись от ее объятий. Ему удалось устоять, она же направилась к двери и на прощанье, обернувшись, сказала:
– Я знаю, что тебе нельзя эти журналы выдавать на дом, но я очень тебя прошу, только на несколько дней.
– Если ты даже попросишь меня прыгнуть под колеса машины, я тут же это сделаю, – сказал он.
Она улыбнулась, послала ему воздушный поцелуй, и он ощутил, как взлетает и улетучивается вместе с ее исчезновением за поворотом.
– Ну, и что бы ты сделал, если бы она сказала: прыгай?! – спросил Габриэль, тут же пожалев, что задал этот вопрос, в котором явно вырвалась наружу ненужная и не привычная для него жесткость.
– Прыгнул бы, – прошептал Срулик, – был миг… Мне показалось даже, что я жажду, чтобы она это сказала… Чтобы приказала мне прыгнуть…
«Это и есть “любовь”, – подумал про себя Габриэль, – любовь в полном смысле этого слова», – и горячая волна жалости обдала его с ног до головы, жалости к великой душе, страдающей в тщедушном теле Срулика. Вспомнил Габриэль, как некто великий сказал, что любовь – это как привидения: весь мир говорит о них, но редко кто может похвастаться, что их видел. Все поэты и писатели только и говорят о любви, но редко кто из них мог признаться, что любовь родилась из их страдающей плоти, как у Срулика. А ведь плоть его просто сгорает в этом огне. «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я больна любовью», – говорит возлюбленная в «Песне Песней». Даже столь совершенная Шуламит, удостоившаяся счастья любить и быть любимой – в этом прекрасном мире лилий и роз, яблок и меда, всех амброзий, соловьиного пенья, нарда и шафрана, бальзама и ладана – столь совершенная в своем цельном мире с прекрасным возлюбленным, царем Шломо, чувствует любовь как болезнь.
Маленький Срулик болеет великой любовью. Нет, конечно, Орита не виновата в этом. Она сама, можно сказать, жертва окружающих ее воздыхателей с их непомерным вожделением. Полгода назад во время летних каникул Орита со старшей сестрой Яэли поехала в Париж. Именно Яэли рассказала то, что Орита не нашла нужным упомянуть, делясь с ним впечатлениями о поездке. Когда они гуляли по Монмартру среди туристов со всего мира, толпящихся в памятных местах проживания великих художников, Орита вынуждена была закутать лицо платком, как это делают мусульманки, чтобы избежать вожделенных взглядов итальянцев, испанцев, немцев, греков, которые пытались заговорить с ней, и речи их полны были тонких и грубых намеков. Они подмигивали, присвистывали, застывая при ее виде, а то и скандировали вослед ей группой что-то на их языке. Но не об этом Габриэль собирался с ней говорить. Это случалось не раз. Вот он торопится домой, чтобы записать в свой синий блокнот нечто, казавшееся ему весьма важным, неожиданную идею, мелькнувшую, как луч сквозь облака. За спиной раздаются шаги. Рука Ориты коснулась его плеча:
– Снова витаешь в мечтах?
– Да, – отвечает он, словно со сна, чувствуя, что еще миг, и мысль или идея улетучится, – мечта уже исчезла, и я бегу домой, чтобы записать хотя бы ее ускользающий хвост.
Но, конечно, бег остановлен, и оказывается, что он уже сидит напротив нее в харчевне на улице Агриппас и с наслаждением уплетает хумус, тхину, соленья, запивая горячий кебаб холодным пивом.
В этот раз она сказала:
– Пробежимся чуть подальше, до харчевни Бен-Шауля, там я тебе достану бумагу, самописку, и ты увековечишь во имя будущих поколений ускользающую мечту.
Каким бы дружественным не было ее прикосновение, оно уничтожило нечто для него важное. Некую на миг раскрывшуюся тайну его мысли или душевного движения. И все лишь потому, что ей приспичило выпить холодного пива и поесть солений, и в этот миг он оказался на ее пути, и она уверена, что достаточно ей улыбнуться с как бы тайным намеком, и он побежит за ней, не задумываясь. Но нет, он ей покажет, что не похож на коротышку Срулика. Его, Габриэля, она не пошлет одним движением ресниц под колеса машины.
Однако поверх намека ее карие, чуть раскосые глаза излучали золотисто-горячий свет, который мгновенно гасил едва затеплившуюся свечу мысли или идеи, и вместе с ними желание бежать к своему синему блокноту. Закипевшая в нем на миг злость на нее обернулась сильнейшим гневом на самого себя, на собственную глупость. Он ругал себя, отыскивая слова побольнее – дурак, имбецил, тупица, и в то же время, поддерживая ее под локоть, вел к выбранной ею харчевне с чудесным ощущением победы, молниеносной победы его тупости над ним, влекущей его вслед за светом ее карих, чуть раскосых глаз. Когда же они уселись за стол и заказали еду, она извлекла из сумочки самопишущую ручку и маленькую записную книжку в обложке цвета слоновой кости. Такие «альбомы» водились у всего их поколения и туда друзья и подружки записывали всякие пожелания и экспромты, чаще всего под последней по времени фотографией владелицы альбома или книжечки. И захотелось ему запечатлеть в ее книжечке слова о том, какой он глупец, получивший нечто драгоценное, что наитием дано ему было свыше, и потерявший это четверть часа назад. Детская наивность в соединении с серьезностью была в ее взгляде, когда она протягивала ему самопишущую ручку и альбомчик. Так это делали в детстве. Но тогда были ручки со стальным скрипучим пером, разбрызгивающие чернила, которые набирались из чернильницы-невыливайки. Перья эти часто ломались, ставя кляксы. Измазанные чернилами пальцы оставляли пятна на лбу и щеках.