Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сам бы того хотел, начальник, – печально произнес американец. – Но я не из тех, кого можно назвать поэтом. Слова выходят из меня с трудом, словно катышки дерьма у кролика из задницы, – со стонами, кряхтеньем, натугой. Я репортер, а не писатель.
И снова молчание, но только теперь оно сопровождалось взглядами, которые по большей части были обращены на меня. Точнее, оба, и О’Коннор, и Гарри пристально уставились на меня. До меня дошло, куда все катится, и я начал подозревать, что это было нарочно подстроено так, чтобы все выглядело естественно.
– Статьи Джеба – это лучшее, что я когда-либо читал. Каждое его предложение звучит как музыка, – заявил Гарри. – Он тот самый поэт, который нам нужен.
– Я… – начал было возражать я.
Однако, безнадежно пристрастившийся к похвалам, возражал я не слишком усердно, ибо мне хотелось, чтобы мне на голову вылилось еще несколько галлонов.
– Хотелось бы мне обладать его дарованием, – продолжал Гарри. – Моя энергия, его талант, его… э… гений – неизвестно, как далеко мы смогли бы зайти.
– Думаю, ты прав, – подхватил О’Коннор.
Определенно, эти ребята полагали, что вдохновение можно включать по собственному желанию. Достаточно мне повернуть вентиль своего гениального дарования до отказа вправо – и слова будут хлестать непрекращающимся потоком сотню лет. Они понятия не имели, что вентиль крайне своенравный, к тому же порядком заржавел, и чем больше его крутить, чем сильнее на него нажимать, тем меньше вероятность того, что нужный текст поспеет к сроку. Более того, на самом деле никаких сроков вообще не было. Это происходило тогда, когда происходило, и иногда этого не случалось вовсе.
– Так, Джеб, слушай внимательно, – сказал О’Коннор. – Давай обдумаем все тщательнейшим образом. Да, действительно, все построено вокруг имени, имени, которое будет греметь пожарным колоколом. Но у него должен быть и свой тон. Тебе нужно найти что-то новое. Тут необходимо сыграть на необычном значении слов, затронуть струну, которая до сих пор не звучала, показать подход, которого прежде не было. Начнем с того, что оно должно обладать холодной иронией.
– У меня с иронией всегда было плохо, – заметил Гарри. – Что это такое? Что-то, наносящее урон?
– Нет, нет, Гарри, не урон. Ирония – это умение ловко сказать «А», что-то настолько нелепое и вызывающее, что это будет пониматься как нечто «Б», полная противоположность. Когда ты спросил Джеба про охоту, он ответил: «А то как же». Не слишком хорошо знакомый с нашими речевыми оборотами, ты решил, что Джеб имел в виду что-нибудь вроде «ну конечно же». Однако в его голосе присутствовали неуловимые интонации, тончайшие нюансы, которым точно соответствовало выражение лица, слегка поднятая левая бровь, чуть изогнутая губа, а также общий замедляющийся ритм, посредством чего Джеб сообщил мне – и в первую очередь самому себе, – что он считает такое занятие, как стрельба по бедным птичкам свинцовой дробью, оставляющей от них одни перья и хрящи, чем-то совершенно отвратительным. Вот что такое ирония. Вот что нужно нашему письму. Вот что сделает его вечным.
Гарри извлек из этих слов великолепный урок.
– Ему не нравится охота? – недоверчиво спросил он.
Мы пропустили его слова мимо ушей. Ему это не дано, даже если первый порыв и принадлежал ему.
– Не уверен, что у меня получится, – с сомнением промолвил я.
– Джеб, ты уже на полпути к блестящему будущему. Я щедро тебе заплачу, и ты через какое-то время сможешь перескочить в крутую газету вроде «Таймс», где твое дарование сделает тебя знаменитым, ты будешь разъезжать по всему миру, а издатели станут обивать порог твоего дома, вымаливая очередную рукопись.
Я понял, что обречен. О’Коннор взял меня с потрохами. Я превратился в птичку в прицеле его двустволки. Этот человек был гений.
***
И вот – мой первый шедевр. Подобно любому великому литературному творению, у него нет автобиографии. Его нельзя разложить на отдельные части и сказать: «Это вот отсюда, а затем я придумал вот это, после чего появилось что-то еще, и вот готовый результат». Нет, нет, ничего подобного. Наверное, это был процесс не написания и уж тем более не сочинения, а скорее становления. Я стал тем, кем должен был стать.
Тем не менее я все-таки помню, как сидел за столом в опустевшей редакции, после того как почти все ребята разошлись по домам или отправились пить пиво, и у меня в голове крутились отдельные ноты, соединяясь в мелодию, как будто я был лишь посредником, а что-то, какая-то сила (не Бог, ибо я не верю в него, но если б и верил, определенно, это не то предприятие, к которому он подключился бы по своей воле) диктовала мне. По какой-то неведомой причине у меня в голове стояло слово «начальник», которое употребил Гарри, обращаясь к О’Коннору, и для британского языка оно было чем-то необычным, это скорее американизм, не само слово как таковое, а его использование в качестве обращения. Мы никого не называем «начальником», мы называем начальника «сэром». Повсеместно. Поэтому я мысленно повеселился, представив себе, как этот тип, кем бы он ни был, обращается через Центральное агентство новостей ко всему миру как «дорогой начальник». Понимаете, он напишет свое письмо не полиции, а в каком-то смысле всему обществу, своему истинному критику, словно представляя на его суд свой спектакль. Я также не забывал о категорическом требовании О’Коннора относительно иронии, интуитивно чувствуя его правоту. Наш писатель не может громогласно вопить с пеной у рта, взобравшись на ящик в Гайд-парке, стращая пролетариат своими людоедскими замашками. Слушая его, можно не опасаться получить в лицо порцию ядовитой слюны. Нет, для этого он слишком сух, поэтому я употребил свою собственную фразу, сказанную на встрече, – «примусь за шлюх», что на добрую тысячу процентов занижало ужасы той кровавой бойни, которую он им учинил. Далее совершенно естественно, на ум мне пришло слово «не преминуть», которое сейчас можно услышать разве что от какого-нибудь почтенного викария или за чаепитием престарелых дам. Мне требовалось что-то резкое, чтобы разыграть мягкость «не премину», поэтому я перепробовал «резать», «вспарывать», «рубить», «пилить», «рассекать», «кромсать», но все они, на мой взгляд, тут были совершенно не к месту.
И тут откуда-то – из уст Господа мне в ухо или из пасти дьявола в мой мозг – пришло слово «потрошить», которое, хоть и неточное в техническом смысле, обладало нужным звучанием. Конечно, убийца не потрошил свои жертвы, он их резал. Но слово «потрошить» было звучным и обладало привкусом первобытной свирепости, от которого мир будет без ума, даже несмотря на то, что этот человек, в тусклом свете полумесяца склонившийся над безжизненной жертвой, никоим образом не будет напоминать обезумевшего потрошителя, поскольку все его движения должны быть точными, выверенными, подчиненными недюжинной силе, и делаются они острым лезвием ножа. Никаких беспорядочно мечущихся рук, «потрошащих» добычу, судорожно стиснутых пальцев, раздирающих мертвую плоть и раскидывающих во все стороны окровавленные куски. Кем бы ни был этот человек, он отнюдь не потрошитель, и, наверное, сам себя он ни за что бы не назвал потрошителем, однако сладостные звуки слова «потрошитель» пересилили все эти соображения. Поэтическая правда выше голых фактов.