Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Годом ранее Уилсон похоронил близкого друга, Джона Пила Бишопа, и вскоре ему суждено было потерять еще одного, Пола Розенфельда. В год, когда Уилсон познакомился с Набоковым, умер Фрэнсис Скотт Фицджеральд, так что Уилсон, видимо, перенес на Набокова братскую заботу, которую привык дарить нуждавшемуся в ней Фицджеральду (Уилсон дружил с ним с университета)15.
Набоков испытывал к Уилсону искреннюю симпатию: об этом свидетельствует то, что письма Уилсону он писал сам, а не Вера от его имени (впоследствии даже близким друзьям Набокова по его поручению писала именно она), да и сам стиль этих писем: блестящий, легкий, остроумный. В марте 1943 года, когда Уилсон женился на Мэри Маккарти, Набоков писал: “В середине апреля я остановлюсь на один день в Нью-Йорке… и тут уж я непременно повидаю вас обоих. Очень соскучился”. В другом письме: “Вы одни из очень немногих людей в мире, по кому я искренне скучаю, когда долго не вижу”16.
Были у Набокова и другие друзья17. Он писал им в основном по-русски, увлекательно и с душой, но далеко не так, как Уилсону. Как и в письмах любимой жене, Уилсону Набоков сообщает о каждом литературном замысле, о каждом достижении, маленьком или большом:
Я надеюсь, ты с интересом прочтешь мою новую работу о чешуйчатокрылых – прилагается к письму. Постарайся прочесть то, что спрятано между описаний, хотя в них тоже есть удачные пассажи. Сегодня закончил рассказ для Atlantic (после “Мадемуазель О” [пятая глава будущих мемуаров “Память, говори”] Уикс звонил мне четыре раза на предмет новой вещи; пришло письмо из Общества “За чистоту речи” (и еще чего-то) с просьбой дать согласие на использование отрывка из “Мадемуазель О” в их учебнике”)18.
Читать о каждом достижении нестерпимо скучно. Набоков уверяет Уилсона, что тот сам тому причиной: “…если столь подробно говорю о своих делах, то лишь потому, что Вы – мой великий покровитель”19.
Мэри Маккарти, стараясь объяснить их взаимную привязанность, вспоминала: “Они просто души не чаяли друг в друге. Эдмунд всегда блаженствовал, когда появлялся Владимир; он обожал его”20. Они часто навещали друг друга: то Набоковы гостили у Уилсонов на Кейп-Коде, то Уилсоны у Набоковых на съемных квартирах, причем встречи эти неизменно проходили бурно, весело, с обильными возлияниями. Эндрю Филду, своему биографу, Набоков говорил, что Уилсон “разумеется, был моим самым близким другом” (а не “моим самым близким другом среди американцев”)21. Следует отметить их совместимость даже в политических вопросах, притом что Набоков и Уилсон придерживались противоположных взглядов на СССР. Оба были крайними индивидуалистами, говорили, что думали, без обиняков, даже если их суждения оказывались чересчур резки. Оба были юдофилами, хотя в те годы даже самым известным англоязычным авторам – Элиоту, Паунду, Хемингуэю, Фицджеральду и многим другим – было свойственно пренебрежительное отношение к евреям. В рецензии на книгу “Гильотина за работой”, которую так и не опубликовали в New Republic, несмотря на предисловие Уилсона, – журнал счел, что подобная враждебная позиция по отношению к Сталину зимой 1942 года неуместна, – Набоков признает, что истории нужны идеалисты (и Уилсон разделял эту его позицию): “Такие вот мечты вращают землю: без них она бы встала”. И далее: “Есть люди, которым настолько отвратительно страдание как таковое, что они готовы ввязаться в любую авантюру, если есть хоть малейший шанс сделать жизнь человечества лучше”, и это “невольно внушает оптимизм, который нас, – пожалуй, к счастью, – никогда не оставит”22.
Учебная нагрузка Набокова в Уэлсли была символической: три пары в октябре и три в январе плюс шесть публичных лекций в год. “Нам тут очень комфортно и хорошо. Первая лекция у меня 1 октября. Всего в октябре три, в феврале три и пять-шесть публичных – и все; правда, еще надо принимать участие в «общественной жизни» (ленчи в колледже и прочее)”, – рассказывал Набоков Уилсону. Небольшая нагрузка и множество досуга для того, чтобы писать. И далее о научных занятиях и достижениях (как будто Уилсону не терпелось об этом узнать): “В последнее время я много работал в своей специальной области энтомологии, два моих сообщения появились в научном журнале, сейчас я описываю новую бабочку из Большого Каньона, а также пишу весьма амбициозное сочинение о мимикрии”23.
Работа в Уэлсли давала Набоковым средства к существованию на протяжении семи лет. На постоянную работу в колледже, учитывая перипетии военного времени, его так и не взяли. После Перл-Харбора сокращения бюджета продолжали расти, Советский Союз пользовался дурной славой, администрация колледжа с прохладцей относилась к славистике, и преподавателей-славистов в штате стало меньше. Однако после того как стало известно о страданиях и отчаянной борьбе советского народа с фашистами и невероятной, блестящей, разнесшей планы Гитлера по захвату мира в пух и прах победе над Шестой армией вермахта под Сталинградом, все русское снова обрело популярность. Осенью 1942 года, после года, который Набоков провел в качестве “штатного писателя”, контракт с ним не продлили, но к весне 1943-го24 он уже преподавал в Уэлсли: читал факультативные курсы, по которым студентам не надо было сдавать зачеты и экзамены, а к академическому году 1944–1945 его практически взяли в штат внеклассным преподавателем русского языка.
Антисоветские взгляды Набокова, считавшего, что коммунизм и фашизм – одно и то же, не нравились президенту Уэлсли, Милдред Хелен Макэфи. В дальнейшем она переехала в Вашингтон, стала первым директором организации женщин-резервистов WAVES (Women Accepted for Volunteer Emergency Service, “Женщины-добровольцы службы экстренной помощи”) и, в общем, позицию Набокова “чума на оба ваши дома” расценивала как не вполне корректную. Весной 1942 года она, несмотря на давление состоятельных выпускников, отказалась продлить контракт с писателем, так что Набоков, проведя год на вольных хлебах, вернулся в Уэлсли лишь после того, как Макэфи уехала в Вашингтон25.
Преподавал он блестяще, хотя и своеобразно. Он не был иностранным лектором, который, мучительно подбирая слова на неродном языке, проповедует в вакуум, в никуда, ставит аудиторию в тупик: Набоков тщательно продумывал, с кем и о чем говорить. У него был дар чувствовать слушателей, представлять себе, что у них на уме. Вместо того чтобы целый год, как положено избалованному писателю, временно преподающему литературу в университете, вынашивать творческие замыслы, Набоков написал ряд лекций, адаптированных под разных студентов: с теми, кто учит испанский, он обсуждал, почему русские оппозиционеры так любят Дон Кихота, с итальянцами говорил о Леонардо, а студентам-зоологам рассказывал про мимикрию у чешуекрылых, которая его особенно интересовала. Для публичных лекций26 старался выбирать писателей, знакомых университетской публике: Чехова, Тургенева, Тютчева (вот тут Набоков, конечно, ошибся) и Толстого – последнего непременно.
Набоков высоко ценил Толстого. Владимир Дмитриевич, его отец, был знаком с Толстым: оба были сторонниками общественных реформ. Когда Владимиру-младшему было десять лет, они с отцом как-то встретились на улице в Петербурге с “невысоким бородатым старцем”27. Мальчик ждал, пока взрослые поговорят, а потом отец сказал ему, что это был Толстой. Набоков относился к писателю неоднозначно: слишком значительна была личность Толстого, – впрочем, как и его вклад в русскую литературу. Он преклонялся перед Толстым, что не мешало Набокову иногда его высмеивать. “Обратили ли Вы внимание, читая «Войну и мир», – пишет он Уилсону, – на трудности, с какими сталкивается Толстой, которому необходимо свести смертельно раненного Болконского, географически и хронологически, с Наташей? Весьма это мучительно – видеть, как беднягу волокут и укладывают и везут куда-то, и все ради того, чтобы они могли счастливо соединиться”28. В одном Толстой был безупречен: он как никто умел соотнести хронологию повествования с внутренним читательским ощущением времени, так что у читателя, бороздившего волжские просторы толстовского текста, создавалось впечатление, будто события происходят более-менее в реальном времени, тогда, когда следует29. Набоков тоже умело выстраивал хронологию повествования, хотя у него она осложнялась модернистскими разрывами в структуре текста. При этом он мастерски воспроизводил сознание и ощущения персонажей и питал искреннюю симпатию к читателям.