Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама заговорила о том, что могилу отца Рихарда теперь уже нельзя отыскать. Его, похоже, неприятно удивил такой поворот беседы. «Отец покоится в могиле для бедных, — холодно возразил кузен. — Он оставил сколько-то тысяч талеров; но не выделил специальную сумму на приобретение кладбищенского участка». «Его участок можно было выкупить, когда земля снова отошла к церкви», — заметила мама. «Старуха пропустила этот момент», — ответил Рихард. «Да, конечно, — продолжила мама. — Но он ведь был и твоим отцом, был отцом твоего брата… Когда умерла моя мачеха, я, приходя на кладбище, видела его могилу. Может, могила уже тогда отошла к церкви; но, в любом случае, к тому времени участок еще не успели заровнять. Твой брат уже тогда был достаточно состоятельным — и ты, между прочим, тоже». «Я, по сути, не знал человека, который был моим отцом, — возразил Рихард. — Я жил у чужих людей. Если Кровельщик и сама старуха, всегда так гордившаяся тем, что она замужняя женщина, не позаботились об отцовской могиле, то почему такую задачу должен взваливать на себя я?» «Понимаю, — смиренно согласилась мама. — Могила моей мамы тоже пропала». «На самом деле важно ведь не то, видим ли мы могильный холмик, — сказал он. — Мы все прекрасно знаем, что рано или поздно холмик исчезнет. Важно другое: то, что лежит под ним, отнюдь не укрепляет дух. Это не та картинка, которая дарует утешение». «Ну да, — сказала мама, — гниение некрасиво. Но это участь, которая ждет нас всех. Мы очень мало знаем о том, что на самом деле происходит в могиле. Нам, в любом случае, было обещано воскресение из мертвых; но о дне, когда это произойдет, мы ничего не знаем. Пока я жива, я хотела бы препятствовать тому, чтобы могилы моих любимых сровняли с землей, — насколько это в моих силах». Рихард закашлялся. И поднес к губам кофейную чашку.
Когда мы уже прощались, мама сказала; «Я, к сожалению, не могу в Небеле отплатить за твое гостеприимство. Но я надеюсь, что мы увидимся еще раз, на стрелковом празднике». «Нет, — сказал он, — я не приду на стрелковый праздник. Мне пришлось бы то и дело снимать шляпу. Ведь половина города — мои покупатели. Да и не нравятся мне такого рода увеселения. Я послал устроителям праздника несколько бочек пива. Пива мне в самом деле не жалко. Пусть напиваются все, кто только пожелает. Для поддержания стрелкового братства этого достаточно. Сам же я уеду в столицу. А Луиза будет заботиться о малыше, потому что служанку в праздничные дни дома и на привязи не удержишь. Нет, ты никого из нас там не увидишь».
* * *
Мама говорила мне, что было некое знамение, указавшее на скорую смерть ее отца{71}. Он страстно увлекался охотой. Однажды вечером, в сгущающихся сумерках, отец затаился в засаде. И уже собирался выстрелить, но вдруг перед ним — как из-под земли — выросла высокая тощая фигура. Незнакомец держал в руках длинную и широкую темную доску. И, качнув, попытался обрушить ее на маминого отца. Странно, неуклюже-бесшумно наклонялась доска. Отец, защищаясь, прикрыл голову руками. Однако удара не последовало, он как бы растворился в вечерней дымке. Когда отец снова поднял глаза, место перед ним было пусто. Он, будто бы, в растерянности вернулся домой, чувствуя во рту неприятный щелочной привкус. Уже через несколько дней для него началась безнадежная жизнь лежачего больного: последний отрезок пути человека, пораженного неизлечимым недугом. Ужасная опухоль — причина режущих болей и кровоизлияний, — уже большая, обнаружилась у него в желудке: как втайне растущая смерть.
Отец произнес слова: «Жить мне осталось недолго». Моя мама забыла, случались ли у него и раньше — до происшествия с неземным существом, которое обрушило на него доску от катафалка, — мучительные приступы тошноты. Но она помнила, что в последние дни перед смертью он мало ел и что лицо у него осунулось, стало пепельно-серым. Мама, кажется, видела, что как-то раз он, сидя за столом, поднес ко рту край скатерти. Когда отец выпустил скатерть из рук, на ней осталось темное мутно-кровяное пятно. —
Земля, на которой мы с мамой тогда находились, была нашей родиной. Она была наполнена могилами, наполнена историями, в которых шла речь об умирающих людях. Печаль и радость переплетались между собой. Не моя это судьба — обрести постоянную родину. Я свою родину терял многократно. И окончательную обрел очень поздно. С тех пор как Тутайн лежит здесь в гробу, этот остров стал моей родиной. Даже образ Норвегии мало-помалу тускнеет в моем сознании. Родина — это не политическое или географическое образование; она — не место жительства и не поле, дающее тебе хлеб. Родина — это место упокоения мертвых, которых ты знал как живых. Могилы в земле приковывают к себе сильнее, чем любые чувства, связывающие нас с конкретным ландшафтом, с нашим происхождением и с полученным воспитанием. Но в то время я почти не ощущал, что все дело в могилах и в детях, которые — непостижимо для разума — рождаются из отцовского семени, а потом постепенно обретают облик и стать тех, что лежат в могилах.
Расставание с Небелем для меня оказалось тяжелым, как тяжелейшая вещь на свете. Всю ночь перед нашим отъездом я не смыкал глаз. Вновь и вновь мое тело захлестывали горячие потоки, и я откидывал ногами одеяло. Мое тоскование еще раз приняло определенную форму: мне казалось, что, по крайней мере в эту единственную ночь, в последнюю ночь, Конрад придет сюда, чтобы меня утешить, чтобы успокоить мою тревогу, чтобы мою нежность к нему оправдать своей нежностью. Я был одержим таким желанием. Я мысленно рисовал себе, как он входит. Я воображал Конрада в его живой телесности. Я чувствовал, как он прикасается ко мне. И горько плакал, сознавая, что это только пригрезившийся фантом. Потом я увидел серое сияние утра и горящую золотую кайму на красном облаке. Я понял, что ночь закончилась. Я услышал шаги ученика, поднимающегося по лестнице. И еще раз понадеялся на час исполнения желаний. Ведь вполне можно было предположить, что Конрад покинет постель — теперь, когда явился другой и собирается залезть к нему под одеяло. Один раз, в это утро, Конрад мог бы подняться до рассвета — потому что нам предстояла разлука; мог бы решиться и прийти сюда, чтобы что-то мне сказать, доверить слово, или тайное объятие, или какую-то мелочь, тайну, наподобие той, что связана с черным кобыльим выменем… или чтобы просто подремать рядом. Я был готов — распахнутыми объятиями, каждой выемкой своего тела — заботливо охватить этого человека, опьяненного сном. — Но и этот последний час пролетел. Эта последняя возможность оказалась такой же бесплодной, как и все другие. Мама нашла меня отчаянно всхлипывающим; подушка была мокрой от слез. «Предстоящий отъезд так сильно расстроил тебя?» — спросила она. Она не стала меня утешать. А целиком предоставила охватившему меня горю. Она упаковала мой чемодан. Я не помню, как прошло утро. Помню только, что Конрада я так и не увидел. Он поехал куда-то за город, без меня. Я наверняка напоследок еще раз отведал всяких вкусностей из лавки пекаря. Девочки, обе мои подружки, протянули нам с мамой руки, когда мы уже сидели в коляске, которая должна была отвезти нас на вокзал. А может, они и сопровождали нас до вокзала. Я их едва ли видел; слезы застилали глаза. Кто-то бессмысленно сунул мне в руки белые кувшинки, потому что однажды, в какую-то из прошедших недель, я восхищался этими цветами. В вагоне поезда я заметил, что мама положила в сетку для багажа, рядом с зонтиком, большой пучок стеблей рогоза с коричневыми початками. «Зачем это?» — недовольно спросил я. Я имел в виду, что мама ведет себя неумно. Она удивленно взглянула на меня. «Они ведь красивые, — ответила. — Это память о реке и озерах». Я выбросил кувшинки из окна мчащегося поезда. «Ты сегодня в самом деле невыносим», — сказала мама. Она не знала, что сердце у меня разорвалось. Молча, как бессловесное животное, терпел я новую непосильную боль.