Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любое средство хорошо, если оно позволяет пуститься в приключения, лишь бы это было увлекательно, лишь бы захотелось погрузиться в себя, туда, где сможет материализоваться твоя же собственная, тобою угаданная мечта. Иногда это происходит и вне нас самих, что лишь подтверждает сказанное: французский испанист, приятель Люсиль, одного с ней поля ягода, хоть и вегетарианец, как-то провел три дня в вековой тьме пещеры Монтесинос[68], «совсем как Дон Кихот». «Ты только подумай, Мирей: совсем как Дон Кихот». Это — истинная история, а литература лишь чуть больше, чем история. У арки Монклоа[69]один галисиец, республиканец тридцать четвертого года, рассказывает своим детям о сражении, разыгравшемся здесь более тридцати лет назад, в котором он принимал участие; с тех пор каждый год он вспоминает об этом сражении тридцатью тридцать раз. Девятьсот сражений — это не шутка, галисиец безумно устал, вспотел, у него даже трясутся руки. Он изнемогает под тяжестью девятисот сражений, в которых бились те девятьсот человек, коими он в них был. Теперь, перед своими детьми, он снова переживает, снова вспоминает все это, он выкрикивает «тра-та-та-та-тах, тра-та-тах», показывал, как была взята эта высотка; она тут неспроста, и он все лезет и лезет на нее из последних сил.
У той же самой арки и в то же самое время другой галисиец, бывший в тридцать шестом году националистом и также воевавший вдали от родного дома, объясняет своим детям, как он с автоматом в руках брал высотку, на которой они сейчас стоят; он тоже несет в себе груз девятисот бойцов, которыми ему пришлось быть в девятистах пережитых им сражениях, и он тоже выкрикивает «тра-та-та-та-тах, тра-та-тах». Каждый из них поднимается на холм Монклоа с разных сторон. На вершине они встречаются, но не видят друг друга, может быть, оттого, что их взгляд помутился от крика. Вполне вероятно, именно крик приводит нас в то или иное место. Но есть нечто — пещера Монтесинос, гора Ангелов, холм Монклоа, тонкое звучание гайты, говорящая камбала и, наконец, сам Грифон, отправляющийся в путь по подземным рекам и даже ручейкам, вплоть до самых маленьких, тонких, как серебряная нить, — что дает нам остроту ощущений и возможность отклониться немного в сторону от пути, которым мы проходим по кругу жизни, чтобы внести в нее какое-то разнообразие; а это так же необходимо, как, например, позволить себе дать кому-нибудь тумака, когда тебе этого захочется, ни у кого не спрашивая разрешения.
Поэтому им казались вполне оправданными, хоть и не слишком разнообразными странствия созданного ими фантастического существа. Они вот только чуть не забыли, что в зависимости от того, в каком времени он появится, Грифон может изменить свой вид и даже принять человеческий облик, да еще о том, что ему придется влюбиться в сожительницу какого-нибудь архиепископа.
В дверь позвонили, и Профессор встал, чтобы открыть, по пути в гостиную надевая на голое тело халат и вставляя ноги в тапочки.
— Привет, Люсиль! Что ты тут делаешь в такое время?
Она даже не попыталась заглянуть в комнату.
— Ты один, не так ли?
— Да, разумеется.
— Разве ты не утверждал, что ты с северо-запада и, стало быть, не имеешь никакого отношения к Кальдерону[70]?
— Ну хорошо, я не один.
— С кем же?
— Разве ты не утверждала, что не имеешь никакого отношения к французскому театру, который так похож на театр Кальдерона?
— Понятно, ты не хочешь, чтобы я знала, кто с тобой.
— Понятно, ты не хочешь, чтобы у меня кто-то был. Ну ладно, иди, я один и очень хочу спать.
— Где ты был?
— Завтра утром я тебе все расскажу… иди!
— Завтра в восемь!
— Опять за свое… в восемь, в восемь! Приду, когда захочу.
Он говорил это, стараясь как можно быстрее закрыть за ней дверь, глядя в пол и следя, чтобы она не успела вставить ногу в щель и помешать ему. Он вернулся в постель; лицо Мирей выражало растерянность ученицы, которую учительница уличает в ошибке, и одновременно надменность ученицы, уличившей в ошибке свою учительницу, поскольку знает больше, чем та. О Грифоне той ночью они больше не говорили.
* * *
Он прочитал «Графа Монте-Кристо», будучи совсем ребенком; два тома в красном переплете — он и сейчас хорошо помнил, какого они были цвета, каковы на ощупь и даже каким шрифтом набраны, но совершенно забыл, кто и в каком году их опубликовал, а также имя переводчика. Помнится, он обожал читать эту книгу, сидя в плетеном кресле своего деда, том самом, с которого прежде старик наклонялся к своей любимой кошке, чтобы дать ей парного молока; в те времена это кресло стояло на веранде, выходящей в сад, а когда дедушка умер и с ним ушло столько иллюзий, дом достался наследникам, и теперь кресло стояло на той веранде, что напротив вокзала. Итак, он прочел «Графа Монте-Кристо», сидя в плетеном кресле, возможно в память о старике или потому, что это было самое спокойное место в доме и тишину лишь изредка нарушало фырканье маневренного паровоза, имевшего какое-то особое название, какое — сейчас он уже не помнил, да рев какого-нибудь грузовика, громыхавшего по шоссе; легковых машин проезжало больше, но они не так шумели.
Все это Профессор вспомнил, когда на следующее утро они ехали в машине Мирей по направлению к старой марсельской гавани, — там им предстояло сесть на катер, который доставит их к скале Иф, где расположена древняя тюрьма, описанная в романе Александра Дюма. Уже в порту, едва поднявшись на борт чистенького, ухоженного суденышка, на котором брали пятнадцать новых франков за рейс, он перестал воскрешать в памяти чтение, кресло, веранду, поезда, он перестал вспоминать и приготовился впитывать новые впечатления, которые могло предоставить ему это плавание. Но впечатлений оказалось немного: морская прогулка длилась не более двадцати минут, катер до отказа был забит пассажирами, а остров оказался в точности таким, как его описывают в туристических проспектах. Лишь несколько вещей произвели на него действительно сильное впечатление: узость прохода, по которому Фариа общался с Эдмоном Дантесом, теснота камеры аббата, томившегося там во тьме столько лет, да еще отверстие в стене — через него выбрасывали в море больных или скончавшихся узников. Но в целом увиденное не показалось писателю слишком уж мрачным, он так и сказал Мирей, вспомнив при этом печальные зимы океанского побережья, откуда был родом. И тем не менее, обходя замок, он испытывал священный трепет, охватывающий человека, когда он возвращается в свои детские годы, к своим тогдашним ощущениям, — они могли долгое время дремать где-то в глубине его души, он даже не подозревал об их существовании, и вот внезапно они вновь захватывают его, переполняя грустью и нежностью, тоской и осознанием потери. Подобные ощущения старый писатель испытывал уже в течение нескольких последних лет, встречая дочь какой-нибудь прежней возлюбленной, похожей на свою мать; в облике девушки он находил столько знакомых черт, что воспоминания вновь заставляли его пережить давний роман и вновь познать чувства, если и не в точности такие же, то, во всяком случае, весьма похожие на те, которые владели им когда-то. Если бы наш писатель был отцом, эту свою теперешнюю способность он сравнил бы с ощущениями, какие испытывают родители, наблюдая за первыми усилиями своих детей, когда те начинают ходить или стараются выразить то, что они прекрасно понимают, но не умеют сказать; тогда родителей охватывает нежность перед бессилием своего ребенка и перед вновь обретенными впечатлениями детства, но одновременно ими овладевает тоска, смешанная с ностальгией по прошлому, ибо это ощущение возвещает о том, что собственное их детство прошло навсегда, превратившись в некую абстракцию.