Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давай покурим, пока в животе не уляжется, — предложил дядя Толя.
Они уселись на бетонном блоке, валявшемся у края автомобильной площадки. Грузовики отъезжали; на смену им подкатывали другие. Шоферы выпрыгивали из кабин, махали приветственно дяде Толе и шли обедать. Светило солнце.
— Хорошо! — с чувством констатировал дядя Толя и выпустил длинную струю дыма.
Петрович кивнул, погруженный в какие-то размышления.
— Дядя Толя, — неожиданно спросил он, — вы не видели такой фильм… там один шофер сажает в машину одного мальчика?
— Может, видел; и чего?
— Ну, шофер и говорит ему: «Я твой папка». Этот мальчик был сирота.
Дядя Толя покосился на Петровича:
— И чего?
— Ничего, просто я вспомнил.
Дядя Толя усмехнулся:
— В кино, брат, всякое случается… — Он бросил окурок на землю и наступил на него сапогом. — Однако хорош нам с тобой прохлаждаться — как думаешь? Пора заводиться.
И снова КрАЗ выкатился на проезжую улицу, хотя правильнее было бы сказать — втиснулся в нее. Эта улица, по которой самосвал совершал свои ходки, называлась 2-я Продольная, то есть по сути названия не имела. Назначение ее в городе было хозяйственное, и в разгар трудового дня из-за обилия движущихся по ней машин она действительно напоминала реку, только берега ее утопали не в зелени, а в пыли и выхлопных газах. По краям проезжей части течение улицы становилось медленнее — здесь тянулись тихоходные толстобрюхие троллейбусы и автобусы. Именно сюда, в крайний правый ряд, угодил, выбравшись со стоянки, КрАЗ и уже долгое время плелся в хвосте одного и того же автобуса, не имея возможности его обогнать. С виду весьма пожилой, автобус этот был львовского производства — с задним расположением мотора и широким воздухозаборником, словно зачесанным снизу на затылок; тащился он явно из последних сил, отчаянно хватая воздух вентилятором, кашляя и горько чадя. Когда автобус делал остановку, вставал и КрАЗ, с тяжким пневматическим вздохом утыкаясь ему в спину. Дядя Толя, обратившись в щуку, невозмутимо покуривал — он выжидал удобного момента для рывка. Петрович, подавляя приступы нетерпения, от нечего делать наблюдал за посадкой и высадкой пассажиров. Эти пассажиры — дневные — отличались от утренних и вечерних как возрастом, так и габаритами. Здесь были женщины такие толстые, что если они входили в автобус через задние двери, то из передних кто-нибудь выпадал; здесь были ручные младенцы, похожие на тряпичных кукол, и были старички, бравшие когда-то города, а теперь неспособные самостоятельно одолеть ступеньку. Только крепких, сильных мужчин и женщин мало было среди этой публики. Оно и понятно: крепкие и сильные днем работали, а если бы они не работали, то не бежали бы машины по городским улицам, не строились бы дома и не дымили бы заводы.
Старый ЛАЗ задыхался, но полз, вычерпывая раз за разом свой нестроевой контингент. Люди воодушевлялись с его прибытием, скучивались, облепляли узкие двери, — всем не терпелось поскорее стать пассажирами. Но были и исключения; например, тот мужчина на лавочке под расписанием, который не принял участия в штурме, а так и остался сидеть, равнодушно покуривая. На мужчине были солнечные очки и такая же рубашка с пальмами, какую, помнилось, носил Петя… и курил он как-то похоже… Автобус уже отвалил от остановки, уже КрАЗ тронулся вслед за ним, когда Петровича пронзила запоздалая догадка.
— Стойте! — встрепенулся он. — Дядя Толя, остановите!
КрАЗ вильнул.
— Что случилось, малый? До ветру захотел?
— Нет, но мне надо! Остановите, пожалуйста… — В голосе Петровича звучала такая мольба, что дядя Толя послушно затормозил.
— Эй, ты что в самом деле? Какая тебя муха…
Петрович забормотал горячо и сбивчиво, что ему надо выйти… очень-очень надо, и что дяде Толе не о чем беспокоиться, потому что Петрович отлично знает, как отсюда добраться до дому.
— Да как же я тебя в город высажу… — покачал головой дядя Толя, но, увидев, что Петрович вот-вот заплачет, сам отпер ему дверцу.
— Ну дела… — Он усмехнулся. — А я-то хотел тебя усыновить… Постой… — Дядя Толя сунул руку в карман и вытащил мятый рубль: — Возьми-ка, брат, на дорожку.
Спрыгнув на землю, Петрович припустил было назад, в сторону автобусной остановки, но, услышав, как взревел за его спиной дизель, обернулся. Он помахал рукой отъезжающему КрАЗу, и тот гуднул ему в ответ.
Мужчина в черных очках по-прежнему курил на лавочке. Сомнение шевельнулось в Петровиче при виде этих очков, но тут же растаяло: ошибки быть не могло.
— Здравствуй. — Голос Петровича внезапно сел.
Мужчина вздрогнул, посмотрел направо, налево и только потом прямо перед собой.
— Приве-ет… — пробормотал он, и очки не скрыли его изумления. — Ты что здесь делаешь?
— Я?.. Я гуляю… А ты?
Петя ответил не сразу:
— Я тоже.
Он снял свои очки и повесил на груди, но Петрович отчего-то засмущался его глаз и сел рядом с ним на лавочку.
Пришел очередной автобус — на этот раз ликинский — и забрал очередную порцию пассажиров.
— Что будем делать? — спросил Петя.
Петрович пожал плечами:
— Не знаю… Давай куда-нибудь пойдем.
— И куда же ты предлагаешь? — Петя грустно усмехнулся.
— Я предлагаю… — Петрович наконец отважился дотронуться до его руки, — я предлагаю — домой.
Слово «Персия» представление связывало с негой, коврами, восточными сказками и вязнущими в зубах сладостями. Как странно было видеть на фото нечто совершенно иное: пыль, лысую землю, усеянную каменным крошевом, слепые глинобитные строения, не имевшие прямых углов и будто нарисованные ребенком. Казалось, эту местность тщательно палили, как палят курицу, а потом долго отбивали молотком: даже невысокие горы, что вместо горизонта тянулись от края до края снимка, напоминали линию изломанного позвоночника. Туда, в сторону гор, через пустыню что-то, очевидно, протащили волоком — единственно с целью обозначить дорогу. Но зачем дорога в таком ландшафте, где земля сама по себе суха и убита? Вздумай какой-нибудь чудак-меланхолик здесь путешествовать, он мог бы и без дороги беспрепятственно пропасть в любом направлении. Однако дорога была нужна: нужна для того, чтобы утыкать ее обочины двумя неровными рядами высоких шестов, смыкавшимися в далекой перспективе. На концах этих шестов, непонятно откуда взятых при отсутствии леса, — на каждом — нанизаны были человеческие бородатые головы. Ближние лица фотография даже позволяла рассмотреть: мины их были бессмысленны, как у пьяных или крепко спящих людей. Другое фото свидетельствовало, что некоторое время назад рожи эти имели хотя и такое же бессмысленное, но не столь сонное выражение — когда головы еще принадлежали телам пойманных мятежников, связанных, как куры на восточном базаре, и валявшихся в ожидании своей участи на жесткой, без единой травинки земле. В ту пору Персии было не до сказок: восстания чередой сотрясали шахское государство, особенно его северо-восток, так что пыль на границе с Россией не успевала улечься. Наше туркестанское подбрюшье зудело: бородатых ловили по обе стороны весьма условной границы, они отчаянно кусались и успокаивались только по отделении голов от туловищ. В таком историческом контексте становилось понятно, что прадед Петровича вовсе не искал мрачной экзотики, запечатлевая ужасные фрагменты азиатской действительности — просто такой была сама эта действительность. Во всем альбоме, на десятках фотографий нельзя было найти ни одного улыбающегося лица — не только у трупов, но и у живых людей. Месхедские чиновники, дехкане, русские солдатики, вдова профессора Пржевальского, офицеры, жены офицеров, собаки, кошки, ослы, лошади, лошаки и мулы — все смотрели в объектив «моментального» «Кодака» строго и устало. Если дерево, то безлистое; если мечеть, то в руинах; если фреска в мечети, то уцелевшая чудом; а ежели местный праздник, то парад свирепого воинства либо кровавая процессия «шахсей-вахсей». Лишь два персонажа, встречавшиеся чаще других, выделялись на общем мрачном фоне: некий молодой офицер, стройный, подтянутый даже в самые жаркие погоды, и под стать ему дама, еще более молодая, являвшаяся перед камерой, смотря по сезону, то в белых платьях, то в черных, равно шедших ей, ибо она была миловидная брюнетка. Платья шли даме, но никак не гармонировали с обстановкой: ишаками, арбами и потрескавшимися саклями. Офицер (особенно когда запахивался в светлую бурку) казался более уместным в этом пейзаже; впрочем, на то и офицер, чтобы везде оставаться уместным. Он глядел в объектив всегда в упор — глазами льдистыми, светлыми как от гнева, словно хотел распечь за что-то фотографа. Однако Петровичу было хорошо известно, что фотографом, то есть хозяином «Кодака», сам же решительный офицер и являлся, и сам себя снимал при помощи автоматического спуска. Петрович знал даже, как звали военного — Андреем Александровичем, — знал, потому что приходился ему правнуком. Распекать прадедушке было некого, а если размыслить, то и не за что: сапоги на нем всегда были замечательно вычищены, у ног его обычно терпеливо и живописно лежал большой бойцовый кобель-«азиат», и дама, то есть Мария Григорьевна, юная супруга его, так нежно клала руку ему на погон, что Андрею Александровичу вообще было грех на что-либо гневаться. «Кодак», прожужжав положенное, вкусно щелкал и запечатлевал красивую пару — запечатлевал для истории и пока что не существовавших потомков. В ту минуту, когда Мария Григорьевна смотрела на своего героя, — в ту минуту она-то и была тем единственным человеком в Персии и Туркестане, кто улыбался.