Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Каждый день поддаешь?
— Стараюсь принимать на грудь. А ты? Клевая с тобой телка — где подцепил-то, у нас уже?
— Это не телка. Жена.
— Ну ты даешь. Ну это ты здорово придумал. Это ж надо обмыть!
— Нет.
— Что, брезгуешь? Что, забыл, да, как мы…
— Кончай!
Стукнула входная дверь — реаниматоры привезли очередной труп.
— Юра, — спросил я в коридоре, — а как же бананово-апельсиновая и вся в цветах Флориана, про которую ты нам рассказывал? Уже не хочешь туда плыть? Быть капитаном?
Он долго пьяно на меня смотрел.
— Это не я — Мишка Хитяев, который теперь тоже без руки. Нет никакой Флорианы, ты понял? И ни хрена нет. Все туфта, что нам с детства в головы вдалбливали. Вся история с географией — туфта. Знаешь, что такое пушечное мясо? Мы с тобой. Затем нас и откармливало государство коржиками.
— Какими еще коржиками?
— Которые бесплатно в школьном буфете давали. Помоги жмурика закинуть.
Юра долго меня не отпускал, я еле вырвался, а он кричал, что уроет меня, если еще встретит, потому что я предал ребят…
— Так и будем с ней таскаться? — сказала Оля, дотронувшись до газеты, в которую была завернута бутылка. — Давай, наконец, выпьем. Где угодно. Мне наплевать.
Проехав несколько остановок на троллейбусе, примостились на пустыре за трехметровой обшарпанной стеной с колючей проволокой наверху. Посреди пустыря была свалка. Там было множество ворон. Оля села на перевернутый ящик, я — на кирпич.
— Прекрасно, — сказала Оля.
Откуда-то доносилось: «Битву трудную вели, этот день мы приближали, как могли. Этот день Побе-еды…»
Я перевернул бутылку и стал колотить кулаком по донышку, чтобы выбить пробку. Она вылезла на несколько миллиметров, но дальше не шла.
— А я наконец-то ноги промочила, — радостно заявила Оля, глядя на наполнившиеся водой следы от туфель. Ноги она держала на весу. Я поискал глазами и увидел невдалеке фанерку. Принес, подстелил. Взял в руки ее ступню, как в детстве голубя, и поцеловал.
— Она же мокрая, дурачок, — сказала Оля и погладила меня по голове.
Я положил голову к ней на колени.
— Накрой меня, — сказал я.
— Чем?
— Чем-нибудь. Юбкой.
— Глупыш ты мой, — сказала Оля, высвобождая подол из-под моей щеки, и накрыла мне голову. — Маленький глупый мальчик. Хороший…
«Рассказать ей? — подумал я. — Нет, стыдно. И смешно». Однажды в ночном бою я вдруг сделал «открытие»: человек, во всяком случае мужчина, произошел не от обезьяны, а от страуса. Прицельно работал их миномет, «трассы» сверкали, в любой момент реактивный снаряд мог жахнуть, а мне вдруг — не от страха, нет, я уж не «сынком» был, но и не совсем «дедушкой» — захотелось спрятать голову Оле под юбку. Страусиное это чувство мгновенно смылось, я его прогнал пинками, но запомнилось.
— Тепло тебе там, бесстыдник? — спросила Оля. — А девочка твоя наверху замерзла. Вылезай, слышишь? И открывай скорей вино. Ты там заснул?
Голос у нее был нежный. Нежными были ее руки, ее бедра. От нее пахло нежностью. Мне захотелось заплакать. Слезливый я стал. И ничего поделать с собой не могу.
— Ну, хватит, вылезай. Так бы и прожил всю жизнь у меня под юбкой?
— Ага. Всю жизнь.
Порыв ветра поднял со свалки тучу пепла, взлетели вороны, закаркали. Я протолкнул пальцем пробку вовнутрь и подал Оле «бомбу».
— Прямо из бутылки? Ладно. Господи благослови. Тихий ужас…
Она стала пить, откинув голову, прикрыв глаза, но пробка поднялась и застряла в горлышке.
— Никогда не пила ничего более гадкого, — сморщившись, сказала Оля, но протолкнула мизинцем пробку и выпила еще.
Я тоже выпил. Портвейн бухнул по голове, словно мешком, потому что давно не ели и почти не спали. Но первая волна улеглась. Прошел озноб. На свалку, на забор с колючей проволокой, на все вокруг смотреть стало веселей.
— Алкаши мы несчастные, — улыбнулась Оля, вытаскивая из сумки пачку «Явы». — Пили портвейн из горла́, дурь курили — так проводили они месяц медовый.
Она задумалась, глядя на свалку, и вдруг разразилась полупьяным похабным смехом. Но сразу оборвала его.
— Расскажи, — попросила, — как убили командира взвода.
— Зачем тебе?
— Я хочу знать, как убивают. Расскажи.
— Сейчас, здесь?
— Сейчас, здесь. Как?
— На дороге. Из нашего АКМа.
— Почему из нашего?
— У них много нашего оружия. Мы сопровождали колонну. Везли хлеб в высокогорные кишлаки. Там весь хлеб пожгли. А уже поздняя осень была. Они бы, может быть, и не напали, если бы им не донесли, что взводный там. За ним все время охотились. Ну, и вечером, незадолго до темноты, кумулятивными снарядами они подбили, как всегда, головную машину колонны и замыкающую. Был бой. И взводного убили.
— Все? — спросила Оля. — Это все, что ты можешь рассказать?
— Его не сразу убили. Сперва в руку ранили. А потом…
— Что?
— Олька, не умею я рассказывать.
— А что ты умеешь?
— Не знаю. Он лежал один на дороге, а подползти к нему мы не могли. Очень плотный был огонь. И «ЗИЛ» рядом пылал. И осветительные снаряды повесили. Светло было как днем.
— А почему он сам не уполз с дороги?
— Не мог. Они ему и вторую руку перебили. И потом играть начали: только он шевельнется, сразу пули рядом ложатся, в нескольких сантиметрах. А взводный матерится, он, понимаешь, должен был стоя последнюю пулю принять. Но с перебитыми руками как встанешь? И кровь, я не видел, чтобы из одного человека столько…
— Ужас.
— Ну вот.
— И убили?
— Нет. Долго не убивали. Ему почти удалось однажды подняться. Но они и ноги ему перебили.
— А вы лежали и смотрели.
— А что, что мы могли, ну что?!
— Во-первых, не ори на меня. Во-вторых, я не верю, что ничего нельзя было сделать. Гранату какую-нибудь бросить туда, откуда они стреляли. Мне папа рассказывал, как в Варшаве…
— Папа. В Варшаве. Папа у тебя герой.
Я хотел еще сказать Оле, что последнее перед смертью слово командира было «мама». Я бы не поверил, что человек может так кричать. Распятый на дороге, взводный закричал, чтобы услышали крик дома, в России: «Ма-ма!!» — и крест-накрест его прошили длинными очередями, потому что появился наш «шмель», вертолет огневой поддержки, и им стало уже не до игры. Мы отомстили. Лишь на рассвете ушли от кишлака, и дым стоял за нашей спиной. А взводный, рассказывали ребята, которые понесли его в лагерь, очнулся и все смотрел, смотрел