Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двое древних, ветхих стариков празднуют красную свадьбу — сто лет вместе. Стол накрыт на мокром поёмном лугу, мелкие пташки скачут по скатерти и клюют крошки, гостей нет. Вдали буреют смутные, как облака, очертания гор. Двое стариков сидят во главе стола и спят с открытыми глазами. Слезящиеся, выцветшие, глаза их не видят ничего, и только заскорузлые узлы пальцев слегка подрагивают, выложенные на поверхность стола. За век свой не нажили они детей, внуков и правнуков, друзья их давно умерли. Теперь сидят они, как каменные изваяния, их седые волосы ворошит ветер. На старухе — ситцевое линялое платье и нитка бус на шее; на старике — галстук и штопаный на локтях пиджак. Мы не можем сказать, любили ли они друг друга эти сто лет. Может быть, и ненавидели. Может быть, теперь, сидя бок о бок, думают они о том, что были чужими друг другу всегда и чужды сейчас. Может быть, час их красной свадьбы — это час их беспредельного одиночества, их напрасно отданной друг другу жизни. Сто лет смотрели они в глаза друг другу, пока не ослепли. Губы старухи сложены в презрительную гримасу. Старик иногда складывает рот трубочкой и причмокивает, словно младенец, сосущий материнскую грудь. Резко свистнул болотный кулик, но старики не дрогнули — они не только давно ослепли, но и оглохли, сто лет слушая друг друга. Так и сидят они с сердцами, неизвестно — полными любви или ненависти, а скорее всего, отгоревшими, пустыми и давно не помнящими ничего из того, что было когда-то их жизнью. Сто лет назад сидели они так же во главе стола, и стол был полон, и вокруг смеялись и танцевали. Но что если они сидели, как и сегодня, замерев, широко раскрыв пустые глаза, — словно сто лет назад в день свадьбы их обворожили тролли. Что если сто лет просидели они, не двигаясь, и все, кто знал их, умерли, и на месте дома их и села ничего не осталось. И даже если жили они, и двигались, и разговаривали друг с другом и другими людьми, работали, ели, спали — не были ли эти сто лет одним мгновением, мороком, обманом? И вот теперь сидят они глухие, слепые, окаменевшие. Ходят по лугу, гагачут серые гуси. Сгущаются вдалеке бурые облака гор, мерцает золото, слышен далёкий гром — это тролли собираются на их свадьбу.
Две девочки — одна в летнем платье, другая в шортах и футболке — едут на велосипедах мимо горящего нефтяного озера. У одной велосипед «Орлёнок», у другой «Салют», рамы у них ржавые, тормоза работают плохо — педали прокручиваются. Руль на «Салюте» периодически выворачивается назад, тогда девочка в платье останавливается, зажимает переднюю шину ногами и поворачивает его обратно. На голых ногах девочки в шортах царапины и чёрные разводы от велосипедной цепи. Они едут по выгоревшей земле, вдруг замерли: вдали, но в пределах видимости, со стороны горящего озера мечется, как обезумевший, испуганный одинокий олень. «Тс-с», — говорит одна девочка другой, приложив палец к губам. Потом поехали снова. На почве под колёсами их велосипедов словно намертво впечатались следы какого-то гусеничного транспорта. «Налево, — говорит девочка в платье, — вот оно». Маленький холмик перед ними, покрытый выжженным ягелем, в него ведёт деревянная дверца, на дверце замок, там живут гномы. Рядом с холмиком в земле бетонный круг с дырой в центре — это старый колодец, но воды там нет. Девочки оставляют велосипеды у холмика и идут дальше. В землю вбит деревянный колышек, на колышке табличка: «Кладбище животных». Выложенная кирпичами могила, в неё накиданы маленькие камушки, на табличке из чёрного мрамора написано: «Собака Дина». Букет из почерневших искусственных цветов, фотография хомячка, «Жорик». Чёрная собака Сальмочка, обнесённая оградой. На надгробии написано: «Зачем ты ушла… Тоскуем и помним». Сибирский кот Ферик смотрит с фотографии, мудро прищурив глаза. Раньше здесь было много цветов, теперь же остались каменные плиты, ограды и поблёкшие фото. Девочка в платье вытирает слезу. Девочка в шортах говорит: «Нет, я этого не понимаю».
Иконописец Алимпий, длинноволосый, бородатый, с глазами не от мира сего, стреляет гусей, стоя по колено в озёрных камышах. Вокруг растут бесконечные осока и пушица. Продираясь через карликовую берёзу, тащит убитого гуся в избу. Гусь толстый, большой — килограммов пять, Алимпий доволен. Предки его бежали сюда от Антихриста, но все вымерли, и Алимпий остался один из своего поселения. Однажды к нему пришёл и стал жить с ним человек из чуждого и странного народа, населявшего некогда эти места, — псоглавец. Великан с собачьей головой. Алимпий пишет с него святого Христофора: собачий профиль, охряный нимб, латы воина, тёмный закопчённый фон. Он рисует его с пикой, со щитом, с веткой ползучей полярной ивы. Псоглавец сидит у их с Алимпием жилища и курит трубку. «Гуся принёс?» — спрашивает. «Принёс», — отвечает Алимпий, бросает гуся, садится рядом. Дым трубки слегка отгоняет комаров и мелкую разнообразную мошку. Медленно, мутно смотрят они на поле карликовой берёзы и мха, на озеро, на невысокие травы. «Видел сегодня птицу поганку на озере, — рассказывает иконописец, — до чего красивая: на голове рожки, между ними хохол, глаза красные». — «А мне сон приснился, что люди пришли, есть просят, — проснулся, никого нету». — «Э, сюда, брат, никто никогда не придёт. За весь мой век ни разу не приходили. Как мать умерла тому три десятка лет — ни разу человека не видел, кроме тебя, псоглавого». — «Да и хорошо, что не придут, уже и людей-то, скорей всего, не осталось». — «Нет никого, это точно». Приготовили гуся, помолились, сели ужинать. Легли спать на деревянные лавки. Алимпий перед сном читает молитвенное правило, а псоглавец про себя думает: зачем это нужно, неужели не понятно, что если людей не осталось, то Бога уже тоже не осталось. Или только на Алимпии одном Бог и держится? Может, и так, думает псоглавец. Уж точно не на нём, псоглавце, он же не святой Христофор и вправду, который нёс Бога на спине. Псоглавец слушает, как путаные разрозненные обрывки мыслей шевелятся в его голове и перерастают в сны. Вот, кажется ему, стоит кол среди тундры, к колу привязана верёвка, и ветер треплет её оборванный конец… Коптит в углу маленькая лампадка пред ликом Исуса. Алимпий спит и знает: она защитит его от Антихриста и от волка. Псоглавец спит и слышит во сне дыханье Алимпия, и знает: даже если нет Бога, он сам защитит Алимпия от полярной тьмы, тяжкой тоски, бесконечного одиночества…
У взорванных ракетных шахт выросли огромные, с пятилетнего ребёнка ростом одуванчики. Из безбрежной травы выступают стеблями, полными горького молочка, покачивают исполинскими золотыми шарами своих разумных голов. «Почему мы такие большие?» — спрашивает один другого. «Наверное, из-за радиации», — отвечает ему тот. В ярко-солнечном ворсе их раскрытых бутонов таится вязкий одуванчиковый мёд, чуть кисловатое варенье, вино. Медленно преображаются они, переодеваются в зыбкую мерцающую паутину, накидывают на себя тонкую звёздную сетку своих семян. По ночам они не сворачивают бутоны, не спят, как делали их собратья, а светят, как большие цветочные луны. Постепенно, в июне, одуванчики сходят с ума: разум их весь уходит в семена, а семена облетают с ветром и с каждой упорхнувшей бело-серебряной пушинкой одуванчик теряет часть души. Многие из них стоят какое-то время полубезумные, другие — пока ещё безумные на четверть, но рано или поздно все семена разлетаются и одуванчик теряет остатки души и разума. Можно сказать, что теперь он превратился в растение. Что у него — глубокий апато-абулический синдром. Без всякого выражения смотрят в небо их опустевшие средоточия — утыканные маленькими точками головки, к которым так непрочно крепились семена. Что же, пусть они потеряли себя, зато удалось им рассеять свою душу над полем и травами. Разлетевшись тысячами пушинок, найдут их души себе новый приют на земле, неистовыми солнцами взойдут их бесчисленные дети, полные вина и мёда, и наследуют землю.