Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но так было прежде. Теперь, после Беслана, воздерживаться стало нельзя. Анатолий Ермолин вместе с другими депутатами «Единой России» приглашен был (или вызван) к Суркову в кабинет. Сурков потребовал, чтобы никакого особого мнения ни у кого из депутатов впредь не было. Он кричал на законодателей:
– Вы как на кнопки жмете? Вы кто такие? Кто вас спрашивает?
А когда депутаты пытались возражать, что не дело, дескать, голосовать за законы, которые заведомо дискредитируют партию, Сурков отвечал:
– Решения принимаются без вас. А кому это не понятно, смотри дело ЮКОСа.
Разговор происходил вскоре после того, как Ходорковского приговорили к восьми годам тюрьмы. В суде нет, но на подконтрольных Кремлю телеканалах миллиардера обвиняли не только в уклонении от уплаты налогов, но и в финансировании террористов. Лоббисты крупных компаний понимали, что теперь, после Беслана, в пособничестве терроризму можно обвинить кого угодно. И кто угодно в общественном сознании будет достоин смерти, если только сказать про него по телевизору, что связан с Чечней. Это была серьезная угроза. И депутаты подчинились, став просто болванами, нажимающими на какие скажут кнопки.
Все, кроме Ермолина. Может быть, потому, что ЮКОСа уже не было и потому, что Ходорковский сидел в тюрьме. Может быть, потому, что боевые товарищи погибли в Беслане. Разговор у Суркова был, разумеется, секретным, но Ермолин послал об этом разговоре официальное письмо главе Конституционного суда Зорькину. Он спрашивал главу Конституционного суда, какого черта замглавы президентской администрации строит депутатов Государственной думы как ефрейторов и какого черта приказывает им, как голосовать. Написав это письмо Зорькину, Ермолин вдобавок рассказал еще и журналистам, что написал письмо.
Ему передали, что Сурков в бешенстве. Он понимал, что его выгонят из фракции и что он больше не будет депутатом. Он понимал, что открытое неподчинение Суркову ставит крест на какой бы то ни было его карьере, кроме разве что карьеры чифскаутмастера. Но он понимал также, что послать к черту правящую партию и замглавы администрации президента не опаснее, чем сидеть восемь лет в российской тюрьме, как Ходорковский. Не опаснее, чем бежать, как бежали его товарищи, навстречу пулям в надежде приблизиться к стреляющему террористу на расстояние ножа.
От волнения Машу Гайдар потряхивало. Приятно потряхивало, как в детстве, когда она шла за спичками. Когда она была маленькой девочкой и звали ее Маша Смирнова. Когда она еще жила в Москве и мать с отчимом не увезли ее еще в Боливию. У нее в комнате на Тишинке стояло несколько лишних шкафов. Шкафы эти были сплошь забиты мылом, спичками, туалетной бумагой. И жизнь, если не брать во внимание школу и серьезные занятия водными лыжами, представляла собою постоянную охоту за всяким таким товаром, которым люди запасаются, если думают, что вот-вот начнется война. Соль, спички, сахар, крупа, чай, макароны и туалетная бумага. Почему-то люди думают, будто на войне им обязательно понадобится туалетная бумага.
Маше было всего девять лет, но родители не боялись отпускать ее одну из дома, если только она шла покупать что-нибудь пригодное на случай войны. Она любила покупать спички. Она шла по дворам, из-под ног у нее порскали размножившиеся тогда в Москве крысы. А хвост очереди выныривал из магазина на улицу. И люди стояли вдоль тротуара молча. И одеты они были в серую поношенную одежду, как солдаты измученной походом армии. И девочка стояла вместе с ними. И часа через полтора мрачная продавщица выдавала ей десять спичечных коробков, упакованных в серую бумагу, и Маша шла домой, шарахаясь во дворе от крыс, и клала эти десять коробков в шкаф с тем же, наверное, чувством, с каким солдат накануне войны добавляет коробку патронов к арсеналу. И иногда ночью она поднималась с постели, раскрывала шкаф, извлекала из арсенала один коробок и жгла спички, как солдат проверяет сохранность боеприпасов единственным возможным способом – стреляет.
Тогда, в конце восьмидесятых, это добывание и складирование в квартире товаров первой необходимости казалось Маше занимательной игрой. Ей забавно было представлять себе, что война и голод начнутся на самом деле и как они будут доставать тушенку из шкафов и пережидать зиму. Позже, когда родители решили бежать из голодной Москвы в Боливию, где отчиму предложили контракт, Маша воображала, будто в Боливии ее ждут захватывающие приключения с участием индейцев. Теперь, пятнадцать лет спустя, ей казалось занимательной игрой ехать вместе с братом, другом и альпинистом-инструктором в машине на Большой Каменный мост через Москву-реку, чтобы прыгнуть с моста. Так же приятно потряхивало от волнения.
С самого утра у них на мосту стоял шпион, и Машин друг Илья теперь звонил ему:
– Ну? Как там? Никого нет? Отлично! Уходи оттуда!
Казалось, теперь больше всего на свете Маша боялась не высоты, не прыгнуть с моста, не удариться с двадцатиметровой высоты об воду и даже не умереть, а провалиться, не суметь совершить задуманный прыжок. Она боялась, что на мосту их будет ждать автобус ОМОНа, что омоновцы перекроют улицу, прижмут к обочине автомобиль ее брата, выволокут их всех наружу вместе с альпинистским снаряжением, положат лицом в асфальт, заломают руки, защелкнут наручники и улыбнутся Машиной неуклюжести и своей ловкости.
С того самого дня, когда Илья этот прыжок с моста придумал, они прикладывали максимум усилий, чтобы не выдать свои намерения. С самого первого телефонного звонка. Когда отменили губернаторские выборы, когда послушные Кремлю депутаты внесли поправки в закон о выборах и в парламент стало можно выбирать только по партийным спискам, когда проходной барьер для партий задрали до невероятных для оппозиции семи процентов, Илья позвонил и сказал:
– Кажется, я знаю, что надо делать.
Они встретились на Старой площади, спустились вниз по Варварке, вышли на набережную по Васильевскому спуску, и когда Большой Каменный мост предстал им во всей красе, Илья сказал:
– Видишь мост? Мы с него спрыгнем!
– Вау! – сказала Маша, потому что это действительно была блестящая идея.
Потом еще целый месяц они ходили в альпинистский кружок Московского государственного университета и тренировались. Крепили страховочные веревки, карабкались на вышку по ступеням, узеньким, ибо вышка – это вам не парадный подъезд, и обледенелым, поскольку был уже октябрь. Маше было страшно, хоть и со страховочной веревкой, но все же шагнуть вниз почти в пустоту. Но еще страшнее было не шагнуть, раз уж Илья только что у нее на глазах шагнул.
Весь этот месяц они не разговаривали по телефону ни о мостах, ни о веревках, ни о плакатах, ни о выборах, ни о файерах, ни о краске. О предстоящем прыжке они известили минимальное число самых лучших друзей и только в последний момент: им все же нужен был человек, который привезет их на мост на машине, человек, который будет дежурить на мосту и смотреть, не поджидает ли их засада, и еще человек, который соберет и приведет журналистов, ибо без журналистов не было бы никакого смысла прыгать с моста.