Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стиль и содержание Евангелий приковали его внимание: «Как специалист по истории литературы, я глубоко убежден в том, что Евангелия, чем бы еще они ни были – это не легенды. Я хорошо знаком с легендами (мифами) и прекрасно понимаю, что Евангелия – нечто совершено иное. Им не хватает художественности легенд. Если смотреть на них как на игру воображения, они неуклюжи, они не действуют… Большая часть жизни Иисуса нам неизвестна, а никакие создатели легенд не смогли бы с этим смириться»[181].
Его представления о Главном Герое этих текстов начали меняться. Будучи атеистом, Льюис считал Иисуса «еврейским философом», одним из великих учителей нравственности. Теперь он начал видеть этого человека в ином свете: он «столь же реален и столь же узнаваем, несмотря на толщу времен, как Сократ Платона или Джонсон Босуэлла… но в то же время непостижим, как будто на него нисходит свет иного мира, как будто он бог. А если бог – мы уже оставили политеизм, – то не просто бог, но Бог. Здесь и только здесь во всей истории миф сделался реальностью, Слово – плотью, Бог – Человеком»[182]. И этот Человек, как увидел Льюис, говорил о себе очень странные вещи – так что, если все это правда, Иисуса уже нельзя называть великим учителем морали. Он «ужасающим образом» заявлял, что является Мессией, Господом. Льюис цитирует слова Иисуса Христа: «Я рожден от Единого Бога, прежде чем Авраам был, Я есмь» (Ин. 8:58), – и продолжает: «Вспомним, что слова “Я есмь” были произнесены по-еврейски. Это было имя Бога, употреблять которое не мог ни один человек, произнести его – значило умереть»[183]. Как филолог Льюис размышлял над теми отрывками Нового Завета, которые указывают, что Христос «рожден, не сотворен» (Деян. 13:33; 1 Ин. 5:1) и что он «единородный Сын». «Родить, – объясняет Льюис, – это стать отцом; создать – значит сделать… Порожденное Богом есть Бог, подобно тому как от человека рождается человек. Сотворенное Богом не есть Бог, подобно тому как сделанное человеком – не человек. Вот почему людей нельзя назвать сынами Божьими в том же смысле, в каком мы называем Сыном Божиим Христа»[184].
Льюис также заметил, что этот евангельский Герой утверждал, будто может простить грехи, простить то дурное, что одни люди сделали другим. Позже Льюис писал: «Если говорящий не Бог, эта претензия нелепа до смешного. Мы все можем представить, как человек прощает своего обидчика… Но что сказать о том, кто заявляет: я простил тебе, что ты наступил тому-то на ногу и украл у того-то деньги?»[185] Даже Фрейд, похоже, понимал, что это нечто уникальное. Он писал Оскару Пфистеру: «И давайте представим себе, что я говорю пациенту: “Я, профессор Зигмунд Фрейд, отпускаю вам грехи ваши”. Каким идиотом я буду выглядеть!»[186]
По мнению Льюиса, притязания Иисуса на роль Мессии и на то, что он может прощать грехи, не позволяют считать его просто одним из великих моралистов. В этом чувствуется влияние Честертона. В «Вечном человеке» Честертон указывал на то, что ни один из великих моралистов никогда не притязал на место Бога – ни Магомет, ни Михей, ни Малахия… не притязали на него и Конфуций, Платон, Моисей, Будда: «Ни один из них не претендовал на подобное… и чем более велик человек, тем менее вероятно, что он будет высказывать невероятные претензии»[187]. Льюис развивает эту мысль Честертона: «Если бы вы подошли к Будде и спросили его: “Ты ли сын Брамы?” – он бы ответил: “Сын мой, ты все еще живешь в долине иллюзий”. Если бы вы спросили у Сократа: “Ты – Зевс?” – он бы посмеялся в ответ. Если бы вы пришли к Магомету с вопросом: “Не Аллах ли ты?” – он сперва бы разорвал свои одежды, а потом бы отрубил вам голову… Не представить великого моралиста, который бы говорил то, что произнес Христос».
Если Иисус Христос считал себя Богом и думал, что имеет право прощать грехи, этому лишь три объяснения: либо он бредил, либо намеренно пытался обмануть своих последователей ради каких-то тайных целей, либо он говорил правду. Продолжая изучать Новый Завет, Льюис согласился с Честертоном: свидетельства не дают считать этого Человека ни злодеем, ни безумцем. (Психиатры встречают пациентов, считающих себя Богом, но у таких серьезно нарушены жизненные функции, и они искаженно воспринимают реальность.) Льюис считал так: свидетельства очевидцев в Новом Завете показывают, что Иисус не был сумасшедшим. «Многие признают, – отмечает он, – что в учении этого Человека и его прямых учеников нравственная истина представлена в чистейшей и лучшей форме… в ней мудрость и проницательность, это плод здравого ума»[188]. Позднее в завершении одной главы своей самой популярной книги он писал: «Человек, который был бы просто человеком и говорил бы то, что говорил Иисус, не был бы великим учителем нравственности. Мы бы сочли его безумцем или дьяволом из адского пекла. Вам нужно выбирать… Либо заткните ему рот, признав его сумасшедшим, либо оплюйте и убейте как беса, либо падите к Его ногам и назовите Его Господом и Богом. Но не надо, похлопывая Его по плечу, городить чепуху о том, будто Он – великий моралист. Он не оставил нам такой возможности. И не хотел ее оставлять»[189].
Благодаря глубокому влиянию Честертона Льюис принял идею «Воплощения», удивительную веру в то, что Творец вселенной реально вошел в человеческую историю. Честертон пишет: «[Новый Завет], как трубный глас, несет новую весть, слишком благую, чтобы в нее поверить. Люди услышали, что таинственный Создатель посетил этот мир; что совсем недавно на самом деле по миру ходил Тот, о Ком гадали мыслители и сплетничали мифотворцы. Мы солжем, если скажем, что мудрецы или герои хоть в какой-то мере выдавали себя за него. Ни одна секта, ни одна школа не покушалась на это. Самые великие пророки называли себя Его глашатаями. Самые глубокие мифы сообщали, что мир создал Творец. Но никто и помыслить не мог о том, что Творец… примет участие в будничной жизни Римской империи и уж тем более – что в это будет верить не одну тысячу лет великая цивилизация. Ничего более дикого человек не сказал с тех пор, как произнес первое слово… Нетрудно сказать, что это – безумие, но никакого толку не будет, разве что нелепица научных домыслов»[190]. Слово «Евангелие» означает «благая весть». Она, как отмечает Честертон, «слишком благая, чтобы в нее поверить».