Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава 12
ТРОЙНОЕ ДНО ВЕЛИКОЙ РЕФОРМЫ
То, что произошло в России в третьей четверти XIX века, — болезненная и необыкновенно сложная для исследования тема. Болезненная потому, что Александр II занимает в постсоветской либеральной мифологии то же место, какое в дореволюционной занимал Петр. Он — символ экстраординарного прорыва России в Европу, залог того, что у нее есть европейское будущее. И слишком скуден символический капитал в нынешней либеральной копилке, чтобы им разбрасываться. Даже если добавить такие противоречивые фигуры, как Сергей Витте и преданный «сакральному самодержавию» реформатор Петр Столыпин, все равно раз-два и обчелся. Да и нет нужды преуменьшать значение александровской реформы. Она и впрямь во многих отношениях заслуживает имени, под которым вошла в историю, действительно была, как мы скоро увидим, Великой.
В этом, однако, и состоит сложность нашей темы. Реформа реформой, но слишком многое в эту эпоху имело поистине роковые для страны последствия. В том числе по вине самого Александра II. Можно сказать, что несколько разных и явно противоречивших друг другу аспектов были в ней сплетены в один неразрывный на первый взгляд узел. Во всяком случае, я не знаю никого, кто его распутал. Между тем, не распутав его, мы лишили бы себя возможности действительно понять не только то, что произошло при царе-освободителе, но и, что еще важнее, после него. В частности то, почему после этого замечательного прорыва страну ждала вовсе не Европа, а мрачная реакция, неумолимым результатом которой стал фатальный конец петровской России.
Александр II
По-видимому, невозможно это понять, не раскидав все аспекты той эпохи по разным, так сказать, отсекам и не разобравшись с каждым из них в отдельности. И потом попытаться собрать их в одну картину. Попробуем? Итак
Ожидания
Началось все, как всегда бывает в России после ее диктаторских обмороков, с оттепели, со слабых, робких шагов, словно пробующих, начал ли и впрямь таять лед, сковавший страну при Николае. Уже 16 октября 1855 года Никитенко записывал: «В обществе начинает прорываться стремление к новому порядку вещей. Многие даже начинают толковать о законности, о гласности. Лишь бы это не испарилось в словах». С. М. Соловьев вторил: «Пахнуло оттепелью; двери тюрьмы начали отворяться, свежий воздух производил головокружение у людей, к нему не привыкших». Но после рескрипта от 20 ноября 1857 года о предстоящей отмене крепостного права гласность как бы получила официальную санкцию — что-то вроде доклада Хрущева на ХХ съезде КПСС столетие спустя, — и окончательно поверили люди, что страна действительно пытается выбраться из николаевского тупика.
Впрочем, дух оттепели опьянял крепче всякого алкоголя, и задолго до официальной санкции «распустилась наша обильная неисходимая грязь», как писал анонимный корреспондент «Колокола», и «солнце свободы стало греть и живое и мертвое». Тому у нас есть неоспоримые свидетельства. Вот отнюдь не сентиментальный Лев Толстой: «Кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь. Все писали, читали, говорили, и все россияне, как один человек, были в неотложном восторге». Если старшим еще не верилось, что это та же самая страна, в которой только вчера, казалось, гремели милитаристские марши и журналы мрачно обличали «предательские мненья и святотатственные сны» тех, кому грезилась свобода, то молодежь поверила в чудо немедленно и беззаветно. Вот юная Софья Ковалевская, знаменитый в будущем математик: «Такое счастливое время! Мы все были так глубоко убеждены, что современный строй не может далее существовать, что мы уже видели рассвет новых времен — времен свободы и всеобщего просвещения! И мысль эта была нам так приятна, что невозможно выразить словами».
Такие ли уж это были безосновательные ожидания? Нет, пожалуй. Если даже консерватора Никитенко напугала картина николаевского «деспотизма», открывшаяся с гласностью, можно себе представить, какое впечатление произвела она на юные души. Вот что писал Никитенко: «Теперь только открывается, как ужасны были для России прошедшие 29 лет. Администрация в хаосе; нравственное чувство подавлено; умственное развитие остановлено; злоупотребления и воровство выросли до чудовищных размеров». Добавьте к этому немыслимое унижение, которое пережила страна при известии о «позорном мире» 1856 года. Как какому-нибудь третьестепенному государству запретили России, вчерашней европейской сверхдержаве, иметь военный флот на Черном море. И она согласилась. Не могла не согласиться. Потому что, как объяснили молодому царю военные, если бы она продолжала борьбу, неминуемо осталась бы с тем, что, говоря их словами, «некогда называлось великим княжеством московским».
Удивительно ли в таких обстоятельствах, что, как писал царю лидер тогдашних либералов, предводитель тверского дворянства Алексей Унковский, «лучшая, наиболее разумная часть дворянства готова на значительные, не только личные, но и сословные пожертвования, но не иначе как при условии уничтожения крепостного права не для одних лишь крестьян, но для всего народа» (курсив мой. — А. Я.). Нельзя было сказать яснее: откажитесь, государь, от архаического самодержавия, вы видите, до чего довело оно великую страну, дайте нам конституцию! И так думали не одни либералы. Таков, по сути, был консенсус значительной части постниколаевской элиты. Точнее других сформулировал его Константин Кавелин: «Конституция — вот что составляет теперь предмет тайных и явных мечтаний и горячих надежд. Это теперь самая ходячая и любимая мысль высшего сословия».
Не такой уж, как видим, фантазеркой была молоденькая Софья Ковалевская, когда писала, что «современный строй не может более существовать». Она точно выражала тогдашние ожидания молодежи. Едва ли могла она знать формулу Алексиса де Токвилля, что самые опасные политические кризисы порождаются не экономическими бедствиями, но ОБМАНУТЫМИ ОЖИДАНИЯМИ. Маловероятно также, что знал о ней Унковский, когда предупреждал царя, что «если правительство не внемлет такому общему желанию, то должно будет ожидать весьма печальных последствий».
Что имел он в виду, говоря о «печальных последствиях»? Скорее всего то, что «современный строй», иначе говоря, самодержавие, утратило после злосчастного правления Николая легитимность в глазах значительной части общества, прежде всего в глазах молодежи, сверстников Софьи Ковалевской. И, отказавшись поступиться самодержавием на волне всеобщей эйфории и ожидания конституции, царь-освободитель подписал бы