Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но был у них и главный пункт расхождения — горьковская рано определившаяся любовь к деятельной и творческой Европе, ненависть к пассивной и цикличной Азии, к азиатскому принципу недеяния. Как ни странно, этот бунтарь — особенно в девятисотые годы, когда мировоззрение его наконец определилось, — очень любил государство и злился на толстовскую антигосударственную проповедь, на его, как тогда писали, анархизм. И то сказать: такое мировоззрение, по Горькому, предопределено «пытками истории нашей». А если б не пытки, так и государство необходимо, ибо без него какая же организация жизни, какое же творчество и рост? Вот русский парадокс: революционер Горький защищает государственные институты от помещика Толстого! Но и это можно понять: Толстой не нуждался во внешних скрепах, он сам был человеком традиции и отлично знал, что можно, что нельзя. Государство ему в этом только мешало. А Горький — человек ниоткуда, ни в одном классе не ужившийся, — слишком ясно сознавал свои бездны и бездны того народа, среди которого жил. Отсюда его фанатичная вера в некие великие, ограничивающие силы: государство, культуру, даже и Бога, если этот Бог будет не церковным, а новым, рукотворным, результатом коллективного творчества, общественного договора, если угодно… Тут и корень всех их различий: Толстой неустанно доискивается правды — Горький ее ненавидит, отрицает, хочет создать заново. Толстой бьется над тем, чтобы максимально точно изобразить реальность, — Горький устал от нее, видеть ее больше не может и мечтает только о том, чтобы заменить ее другой, рукотворной. Эта рукотворность, затейливость вымысла и промысла необычайно прельщала его в искусстве — не зря он так любил китайские вазы, затейливые украшения, витые безделушки — все, чего Толстой не признавал, хваля искусство только за душеполезность и изобразительную мощь. В этом и роковое противоречие их биографий: Толстой всю жизнь прожил оседло, мечтал уйти, а уйдя — тут же умер. Горький всю жизнь странствовал, а осев — тут же впадал в тоску, ни на одном месте не выдерживая дольше года кряду.
11
Начиная с 1900 года тридцатидвухлетний Горький — уже русский классик. Так мало кому в нашей литературе везло. Писать очерки и рассказы ему становится скучно, и он решительно обращается к драме — она кажется ему, во-первых, более свободным и ярким родом искусства, а во-вторых — более мощным способом влияния на массы. Он уже исходит и из этого соображения — какое искусство сильнее воздействует и активнее побуждает к борьбе? Из соглядатая жизни Горький превратился в преобразователя — собственно, переход от прозы к драме иллюстрирует это ярче всего.
Первая его пьеса — трагикомедия «Мещане» — была разрешена к постановке только Художественному театру; Горький познакомился с МХТ через Чехова, и это знакомство надолго определило его судьбу. Дозволены были всего четыре абонементных спектакля, и это еще одна иллюстрация к тому, как Горькому делали биографию: в пьесе «Мещане» нет решительно никакого криминала. Это самое автобиографическое из горьковских сочинений для театра: глава семьи — старшина малярного цеха по имени Василий, только не Каширин, а Бессеменов; жена его — Акулина, добрая, но забитая; дети отчаялись выбраться из-под отцовской воли, хотя и выросли умными, а сын Бессеменова Петр вдобавок ненавидит общество, не хочет никаких гражданских обязанностей и презирает любые формы заботы о ближнем. Есть у Бессеменова и воспитанник Нил, машинист, который оглашает главную мудрость пьесы.
«Я умею оттолкнуть от себя в сторону всю эту канитель. И скоро — оттолкну решительно, навсегда… Переведусь в монтеры, в депо… надоело мне ездить по ночам с товарными поездами! Еще если б с пассажирскими! С курьерским, например, — фьить! Режь воздух! Мчись на всех парах! А тут — ползешь с кочегаром… скука! Я люблю быть на людях… Я жить люблю, люблю шум, работу, веселых, простых людей! А вы разве живете? Так как-то слоняетесь около жизни и по неизвестной причине стонете да жалуетесь… на кого, почему, для чего? Непонятно. Когда человеку лежать на одном боку неудобно — он перевертывается на другой, а когда ему жить неудобно — он только жалуется… А ты сделай усилие — перевернись! Философы в глупостях, должно быть, знают толк. Но я ведь умником себя не считаю… Я просто нахожу, что с вами жить почему-то невыносимо скучно. Думаю, потому, что очень уж вы любите на все и вся жаловаться. Зачем жаловаться? Кто вам поможет? Никто не поможет… И некому, и… не стоит…
Всякое дело надо любить, чтобы хорошо его делать. Знаешь — я ужасно люблю ковать. Пред тобой красная, бесформенная масса, злая, жгучая… Бить по ней молотом — наслаждение! Она плюет в тебя шипящими, огненными плевками, хочет выжечь тебе глаза, ослепить, отшвырнуть от себя. Она живая, упругая… И вот ты сильными ударами сплеча делаешь из нее все, что тебе нужно».
Ничего революционного Нил тут не сообщает, и понять, почему этот монолог встречался неизменными овациями, можно лишь с учетом всеобщего уныния и омерзения к себе, овладевшего русским обществом на рубеже веков. Хватит ныть, хватит жаловаться — пора переменить жизнь! Пришел Горький, привел простого, сильного, веселого человека — ура Горькому! И