Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужно признаться: мы разделили судьбу Запада; в нашем искусстве Восток – тоже лишь эпизод. Но только, как всегда, мы и здесь комичнее Запада, ибо беспомощнее. В особенности ориентализм нашего нового искусства имеет совершенно своеобразное происхождение, такое же, как иные из наших дворянских родов. Он пошел от тех самых черных арапчат со сверкающими белками глаз и ало-красными выпяченными губами, которые с петровских времен на парадных портретах высовывают из-за помпезных фигур царей и вельмож свои круглые головы. На протяжении полутораста лет история русского ориентализма есть не что иное, как история портретных арапчат, где вехи исторической эволюции отмечены изменениями в фасонах их халатов и тюрбанов соответственно вкусам сменяющихся царствований. Эта линия арапчат тянется от Адольского или Растрелли к Брюллову и от Брюллова к стилизаторским жеманностям Бенуа и его друзей, у которых арапчата подсматривают за купающимися маркизами и размахивают опахалами над вислыми животами и кручеными носами балетных султанов.
9
Когда от подобных родителей появляются такие подлинные ориенталисты, как Кузнецов или как Сарьян, значение происшедшего переворота очевидно само собой. Тяга на Восток впервые получает в их искусстве осмысленность и силу; с Азией наконец-то перестают играть в детские прятки; больше того, русские художники отказываются от совершенно невыносимой роли знатных туристов, с Куком и «кодаком» прорезывающих Восток ради сочинительства нескольких надменных глав о курьезах азиатского быта.
Кузнецов и Сарьян – первые из наших художников, для которых Восток есть родина. В этом – весь смысл того, что они дали русскому искусству. Но Кузнецов примечательнее Сарьяна. Тот пришел к нам с Востока, как туземец, как житель той страны, лишь перелагая в цвета и краски то, о чем пела его восточная кровь. Восток Сарьяна настолько специфичен, что, если бы русское искусство получило в качестве ориентализма такую, сарьяновскую, окраску, это было бы ничуть не менее парадоксальным, нежели та, прежняя, линия арапчат; это значило бы, что искусство внезапно, с головы до ног, перекрасилось в азиатские цвета. Сарьян напоминает тех бродячих торговцев – персов или бухарцев, которые прельщают нас на улицах вязками восточных материй и побрякушек. Его картины так же увлекательны и цветисты в своем ориентализме, так же естественны в своей роли для нашей жизни, но и по сути – столь же далеки от настоящей природы русского искусства.
Кузнецов, как коренной, почвенный человек, поступил иначе: он на Восток пошел добывать все, чем манит Азия, но он не потерял при этом меры вещей. Он пришел как свой человек, как друг, но не скрыл своего чужого обличья, не разыгрывал маскарада и не отрекся от самого себя. А это и есть самое трудное. У Кузнецова были знаменитые предшественники вроде Верещагина, которому нельзя отказать ни в трудолюбии, ни в техничности. Но, по справедливости, есть ли в нашем искусстве что-либо более ненужное, нежели те сотни восточных этюдов и картин Верещагина, которые когда-то отнимали несколько зал у Третьяковской галереи? Верещагин – противоположный Сарьяну полюс – слишком старался подчеркнуть, что он культурный европеец, что он лишь проездом в этих грязных и ярких азиатских странах, что он не ест руками и не вытирает губ о полу пестрого халата. Высокомерием и непониманием самой сути Востока запечатлена каждая проба верещагинской кисти. Что же, история русского искусства отомстила Верещагину справедливым осуждением его «раскрашенных диапозитивов», предоставив их в полную собственность почтенной этнографии.
Но вот Кузнецов: о том, как осторожно выверял он свои отношения к Востоку и как усердно искал той золотой точки, которая дала бы ему равновесие между восточными и европейскими элементами его искусства, свидетельствует история его поездки в Бухару. Он двинулся туда, чтобы окунуться в самую гущу того, что в отраженном, умеряемом и переиначенном виде давали ему киргизские степи. И будь он одним из салонных экзотиков столичных кружков, чего большего мог бы он желать, нежели то павлинье сверкание и базарный шум, которыми встречает путешественника Бухара? Но замечательно: Бухара пришлась Кузнецову решительно не по вкусу; это был экзотический Восток, чрезмерный в проявлениях своих восточных свойств; там он почувствовал себя сразу чужаком – и, потолкавшись и оглядевшись, поспешил уехать назад.
Бухарская сюита картин, появившаяся на «Мире искусства» 1913 года – «В горной Бухаре», «Бухарский профессор живописи», «Чаи-Ханэ», «Принцесса Харта» и др., – рассказала нам, как своеобразна и красива Бухара и как равнодушен к ней Павел Кузнецов. Куда ушел его молитвенный подъем, его влюбленный экстаз? В иных картинах Кузнецов стал даже перед наихудшей опасностью: красивость, эстетическая смазливость готова была заменить прежнюю, настоящую красоту его степных полотен. И, спасаясь как бы от наваждения, он опять – и уже накрепко – вернулся к любимым степям.
Прекрасная чуткость художника! И все же, когда я спрашиваю себя, есть ли Кузнецов тот мастер, который разрешил «восточную проблему» в нашем искусстве, нашло ли его творчество спасительную меру соединения западных и восточных начал, – как ни дорога мне слава моего героя, – я не отважусь ответить утвердительно. Если в ряду наших ориенталистов Верещагин и Сарьян оказываются на прямо противоположных концах, то Кузнецов вовсе не срединная точка. Он стоит где-то на полпути к ней. Он все-таки слишком азиат для корневого и почвенного русского ориентализма. Даже в замечательных nature-morte’ах Кузнецова, которые ближе всего подходят к желанной цели, ибо в их мощно и пышно раскинувшиеся формы художником искусно вкраплены звонкость, веселость и яркость русских народных изделий, которыми так блестяще пользовался еще Сапунов для своих злато-синих ваз, – даже в этих кузнецовских композициях есть только намек на должное, и в них Кузнецов – только предтеча, искра мимолетящая.
10
Художественные родословные стали сложны и внушительны. «Такой-то, ученик такого-то» – где теперь встретим мы эту пленительную простоту отношений между сменяющимися поколениями художников? Историки искусства плетут для своих героев родословные узоры замысловатее, чем это делали когда-то составители генеалогических древ, чтобы подбить благородной старинкой чье-нибудь свежее дворянство. Искусствоведы способны раздавить нас вавилонскими башнями своих построений, в которых века, народы, мастера и ремесленники искусства заплетаются в жгуты и кружочки, чтобы стать подпоркой Менцелю, Сезанну или Гейнсборо!
С Кузнецовым это не удастся, даже если бы нам захотелось отдать дань вкусам времени. Его родословная нехитра. Его учителя и старшие спутники умещаются в кругу предыдущего поколения. Он учился просто и откровенно. Он брал только то, что ему было нужно, и лишь постольку, поскольку это было